No graphic -- scroll down
 Б.Н.Тарасов    Николай I и его время

II. От первого лица.
Записки, речи, манифесты.

Воспоминания о младенческих годах Императора
Николая Павловича, записанные им собственноручно.

Всем известно, кто был мой отец и кто моя мать; я могу только добавить, что родился 25 Июня стар. ст. 1796 г. в Царском Селе.

Говорят, мое рождение доставило большое удовольствие, так как оно явилось после рождения шести сестер подряд и в то время, когда родители мои перенесли чувствительный удар вследствие несостоявшегося бракосочетания старшей из моих сестер - Александры с Королем Шведским Густавом-Адольфом, тем самым, которого впоследствии так жестоко преследовала судьба, лишив его даже престола и наследия его предков; она обрекла его на прозябание без пристанища, скитание из города в город, нигде не позволяя остановиться надолго и разлучила с женой и детьми.

Причиной этого несостоявшегося брака было, говорят, упрямство Короля, который ни за что не хотел согласиться на то, чтобы сестра моя имела при себе православную часовню, а также неумелость графа Моркова, которому было поручено составление брачного договора и который, желая устранить это затруднение, откладывал существенный пункт договора до последнего момента - пункт, который, как это ему было известно, положительно отвергался Королем и без соблюдения которого Императрица Екатерина не желала согласиться на брак, как почти основной закон Нашего Дома. Это было очень жестоким ударом для самолюбия Императрицы. Сестра моя была уже причесана, все подруги ее в сборе - ожидали лишь жениха, когда пришлось все это остановить и распоряжения отменить. Все, которые были этому свидетелями, говорят, что это событие чуть не стоило жизни Императрице, с которой приключилось потрясение, или апоплексический удар, от которого она уже более не могла оправиться.

Я родился и думаю, что рождение мое было последним счастливым событием ею испытанным; она желала иметь внука,- я был, говорят, большой и здоровый ребенок, она меня благословила, сказав при этом: "Экий богатырь". Слабое состояние ее здоровья не позволяло ей лично участвовать в обряде крещения; она присутствовала при крестинах, помещаясь на хорах Придворной церкви Царского Села. Государь, тогда еще Великий Князь Александр, и сестра моя Александра были моими восприемниками.

С давних пор существовал обычай определять к каждому из нас по Англичанке, в качестве няньки, и нескольких дам, долженствовавших по очереди находиться при наших кроватях в течение всего первого года. При мне была назначена состоять мисс Лайон, шотландка, взятая от генеральши Чичериной; г-жи Синицына и Панаева состояли при ночных дежурствах, и не более и не менее, как четыре горничных для услуг, кроме кормилицы - крестьянки Московской Славянки.

Императрица Екатерина скончалась 6-го Ноября того же года; при ее жизни все мои братья и сестры всюду неотлучно за нею следовали; таким образом мы, разлученные с отцом и матерью, мои сестры и я, оставались на попечении графини Ливен, уважаемой и прекрасной женщины, которая была всегда образцом неподкупной правдивости, справедливости и привязанности к своим обязанностям и которую мы страшно любили. Мой отец по вступлении на престол утвердил ее в этой должности, которую она и исполняла с примерным усердием. Обязанности ее, при жизни Императрицы, были тем более тяжелыми, что отношения между сыном и матерью были часто натянутыми и она, постоянно находясь между обеими сторонами, только благодаря своей незыблемой прямоте и доверию, которое она этим внушала, умела всегда выходить с честью из этого трудного положения.

6-го Ноября отец удостоил зачислить меня в Конную гвардию, зачислив моих братьев во 2-й и 3-й гвардейские полки. По возвращении в 1799 г. из Итальянского похода, брат мой Константин был переведен в Конную гвардию, а я получил вместо него 3-й гвардейский полк, который с тех пор навсегда и сохранил. Впечатление, которое на меня произвело это известие, было столь сильно, что оставило в памяти моей живой след о том, каким образом я об этом узнал и сколь мало я в то время был польщен этим назначением. Это было в Павловске, я ожидал моего отца в нижней комнате, он возвращался, я пошел к нему к калитке малого сада у балкона; он отворил калитку и, сняв шляпу, сказал: "Поздравляю, Николаша, с новым полком, я тебя перевел из Конной гвардии в Измайловский полк, в обмен с братом".

Я об этом упоминаю лишь для того, чтобы показать, насколько то, что льстит или оскорбляет, оставляет в раннем возрасте глубокое впечатление - мне в ту пору было едва три года!

Вскоре после кончины Императрицы Екатерины ко мне приставили в виде старшей госпожу Адлерберг, вдову полковника, урожденную Багговут. Во время коронования Государя и путешествий, как предшествующего, так и последующего, сестра моя Анна и я, так как были слишком малы, чтобы сопутствовать Государю, были оставлены в Петербурге, под присмотром обер-шенка Загряжского. Одновременно с сестрою Анною же нам была привита оспа, что по тогдашним временам представлялось событием необычайной важности, как совсем в обиходе не знакомое. Оспа у меня была слабая, у сестры же она была сильнее, но мало оставила следов.

Одновременно с нами также привили оспу сыну и единственной дочери госпожи Адлерберг, сыну Панаева и еще нескольким детям. Это происходило в Зимнем дворце; некоторое время спустя, в виду того, что в то время переезжали в Павловск, мы были отделены от прочих и помещены с сестрою в доме Плещеева. Михаил, родившийся 28 января 1798 года, находился в то время сперва в Мраморном дворце с Дурновым, а впоследствии в Царском Селе.

Когда мы поправились, нас взяли в Зимний дворец, и я был помещен в верхнем этаже, над комнатами Государя, близ малого садика. События того времени сохранились весьма смутно в моей памяти, и я могу перечислить их лишь без соблюдения последовательности. Так помню, что видел Шведского Короля, вышеназванного Густава-Адольфа, в Зимнем дворце, в прежней голубой комнате моей матушки; он мне подарил фарфоровую тарелку с фруктами из бисквита. В другой раз помню, что был в Зимнем дворце, в комнате моего отца, где видел католических священников в белых одеяниях или куртках и страшно их испугался. Припоминаю свадьбу моей сестры Александры в Гатчине с Эрц-Герцогом Австрийским, ожидавшим начала церемонии в спальне моей матушки. Императрица, в то время еще Великая Княгиня, Елисавета возила меня на шлейфе своего платья.

Во время венчания по православному обряду меня посадили в кресло на хорах; раздавшийся пушечный выстрел меня сильно испугал, и меня унесли; во время католического венчания, происходившего в большом верхнем зале, престол был устроен на камине. Мне помнится, что я видел желтые сапоги гусар венгерской дворянской гвардии. У меня еще сохранилось в памяти смутное представление о лагере Финляндской дивизии, пришедшей на осенние маневры в Гатчину; стрелки были поставлены на передовые линии, в лесу; я был этим поражен так же, как и всем порядком тогдашнего лагеря. Помню также, как несли первые штандарты кавалеров мальтийской гвардии. То были серебряные орлы, держащие с помощью цепочек, малиновую полосу материи с серебряным на ней крестом ордена Св. Иоанна. Во время происходившего на гатчинском дворе парада, отец, бывший на коне, поставил меня к себе на ногу. Однажды, когда я был испуган шумом пикета Конной гвардии, стоявшего в прихожей моей матери, в Зимнем дворце, отец мой, проходивший в это время, взял меня на руки и заставил перецеловать весь караул.

Пока я числился в Конной гвардии, я носил курточку и панталоны сперва вишневого цвета, потом оранжевого и наконец красного, согласно различным переменам в цветах парадной формы полка. Звезда Св. Андрея и крестик Св. Иоанна были пришиты к платью; при парадной форме - лента под курточкой. А иногда - супервест Св. Иоанна из золотой парчи с серебряным крестом под обыкновенной детской курточкой.

Отец мой нас нежно любил; однажды, когда мы приехали к нему в Павловск, к малому саду, я увидел его, идущего ко мне на встречу со знаменем у пояса, как тогда его носили, он мне его подарил; другой раз Обер-Шталмейстер граф Ростопчин, от имени отца, подарил мне маленькую золоченую коляску с парою шотландских вороных лошадок и жокеем.

В это время я познакомился с детьми госпожи Адлерберг: дочь ее, Юлия, была 8-ю годами старше меня, а сыну ее, Эдуарду, было тогда пять лет. Я шел по Зимнему Дворцу к моей матушке и там увидел маленького мальчика, поднимавшегося по лестнице на антресоли, которые вели из библиотеки. Мне хотелось с ним поиграть, но меня заставили продолжать путь; в слезах пришел я к матушке, которая пожелала узнать причину моего плача; - приводят маленького Эдуарда и наша 25-ти летняя дружба зародилась в это время. Сестра моя в то же время нашла в лице Юлии подругу, которая 25 лет спустя, должна была сделаться гувернанткой моей старшей дочери.

Образ нашей детской жизни был довольно схож с жизнью прочих детей, за исключением этикета, которому тогда придавали необычайную важность. С момента рождения каждого ребенка к нему приставляли английскую бонну, двух дам для ночного дежурства, четырех нянек или горничных, кормилицу, двух камердинеров, двух камер-лакеев, восемь лакеев и восемь истопников. Во время церемонии крещения вся женская прислуга была одета в фижмы и платья с корсетами, не исключая даже кормилицы. Представьте себе странную фигуру простой русской крестьянки из окрестностей Петербурга, в фижмах, в высокой прическе, напомаженную, напудренную и затянутую в корсет до удушия. Тем не менее это находили необходимым. Лишь только отец мой, при рождении Михаила, освободил этих несчастных от этой смешной пытки. Только в течение первого года дежурные дамы находились ночью при детской кровати, чередуясь между собой,- позднее они оставались лишь в течение дня - ночью же присутствовали лишь няньки с одной горничной.

Когда нас возили на прогулку в экипаже, что при жизни Императрицы никогда не случалось без предварительного разрешения самой Императрицы, после же ее смерти, с дозволения графини Ливен, то мы обыкновенно выезжали в полдень, моя сестра со мною вместе; впоследствии сестра выезжала одна, а Михаил и я катались вдвоем.

То были позолоченные шестиместные кареты, которым предшествовали два гвардейских гусара, позднее впереди ехали два вестовых в сопровождении конюшенного офицера с вестовым; два лакея - сзади за каретой. В праздничные дни карета была в семь стекол, т. е. вся прозрачная, кроме спинки. Две англичанки с детьми на коленях занимали заднее сидение, две дежурные дамы помещались против них. Когда госпожа Адлерберг была приставлена ко мне, то преимущественно она со мною выезжала, и с нею дежурная дама.

Ничто не делалось без разрешения графини Ливен, которая часто нас навещала. Обедали мы, будучи совсем маленькими, каждый отдельно, с нянькой, позднее же я обедал вместе с сестрою. Обыкновенно это давало повод к частым спорам между детьми и даже между англичанками из-за лучшего куска.

Спали мы на железных кроватях, которые были окружены обычной занавеской; занавески эти, также как и покрышки кроватей, были из белого канифаса и держались на железных треугольниках таким образом, что ребенку, стоя в кровати, едва представлялось возможным из нее выглядывать; два громадных валика из белой тафты лежали по обоим концам кроватей. Два волосяных матраса, обтянутые холстом, и третий матрас, обтянутый кожей, составляли саму постель; две подушки,- набитые перьями; одеяло летом было из канифаса, а зимой ватное из белой тафты. Полагался также белый бумажный ночной колпак, которого мы, однако, никогда не надевали, ненавидя его уже в те времена. Ночной костюм, кроме длинной рубашки, на подобие женской, состоял из платья, с полудлинными рукавами, застегивавшегося на спине и доходившего до шеи.

Скажу еще несколько слов о занимаемых нами помещениях в Царском Селе. Я помещался с самого дня моего рождения во флигеле, который в настоящее время занят лицеем, в комнате, находившейся против помещения покойной Александры, устроенной немного лет тому назад для Императрицы. Брат мой помещался за мною с противоположной стороны. В Зимнем дворце я занимал все то же помещение, которое занимал Император Александр до своей женитьбы. Оно состояло, если идти от Салтыковского подъезда, из большой прихожей, зала с балконом по середине над подъездом и антресолей в глубине, полукруглое окно которых выходило в самое зало. Зало это было оштукатурено и в нем находились только античные позолоченные стулья да занавеси из малиновой камки. Зало это или гостиная предназначалась в сущности для игр; комната эта, пока я не научился ходить, была обтянута в нижней части стены, также как и самый пол, стеганными шерстяными подушками зеленого цвета; позднее эти подушки были сняты. Стены были покрыты белой камкой с большими разводами и изображениями зверей, стулья - с позолотой, обитые такой же материей, в глубине стоял такой же диван с маленьким полукруглым столом - маркетри; две громадных круглых печи в глубине занимали два угла, между окнами помещался стол белого мрамора с позолоченными ножками.

Затем следовала спальня, в глубине которой находился альков; эта часть помещения, украшенная колоннами из искусственного мрамора, была приурочена к помещению в ней кровати, но там я не спал, так как находили, что слишком жарко от двух печей, которые занимали оба угла; напротив двух других, у алькова, крайне узкого, находились два дивана, упиравшиеся в печи; два шкафа в стене алькова помещались в двух углах напротив печей, а рядом со шкафом, стоящим с правой стороны, находилась узкая, одностворчатая дверь, которая вела к известному месту.

Комната была оштукатурена с богатой живописью фресками в античном вкусе по золоченному фону; такой же был и карниз; паркет великолепного рисунка был сделан из пальмового, розового, красного, черного и другого дерева, в некоторых местах сильно попорченный ружейными прикладами и эспантонами моих старших братьев,- изъян, который Михаил и я с тех пор старались усугубить, свалив, конечно, все это на наших братьев. Два больших трюмо стояли одно против другого, одно из них помещалось между двумя окнами этой комнаты, другое же находилось между двумя арками алькова. В комнате стоял лишь античный позолоченный диван, крытый зеленой камкой с ярко зелеными разводами и огромные стулья со съемными пуховыми подушками. Диваном, крытым подобной же материей и помещавшимся у левой стены, пользовалась англичанка; перед диваном находился маленький полукруглый столик, украшенный деревянной мозаикой. Два наброска, писанные масляными красками "Александр у Апеллеса" и тот же "Александр, отвергающий подаваемый ему воином шлем с водой", висели на боковых стенах, один против другого.

Налево под ним находился рисунок карандашом моей матери: - белая ваза, а под ним миниатюрный портрет моего отца. Между окнами помещались белый мраморный стол на ножке из красного дерева, а треугольный, красного дерева, стол в левом углу комнаты предназначался для образов; существовал обычай, и я его сохранил для моих детей, что Императрица дарила каждому новорожденному икону его святого, сделанную по росту ребенка в день его рождения. За этой комнатой следовала другая, узенькая, в одно окно, по стенам которой стояли большие красного дерева шкафы; в них в прежнее время помещались книги Императора Александра, а самая комната служила ему кабинетом; в глубине этой комнаты находилась лестница, о которой я упоминал выше.

Маленькая одностворчатая дверь вблизи этой лестницы вела в другую, сходную с ней по размерам, комнату, оканчивающуюся большой стеклянною дверью; эти две комнаты предназначались: первая - для дежурной горничной, позднее для хранения халатов, а вторая была отведена для остальных служащих; для хранения вещей прислуга имела маленькую каморку под этими деревянными лестницами, которые вели к тем же антресолям, как и другая лестница; эти антресоли были расположены над обеими комнатами и находились под помещением госпожи Адлерберг; в них моя англичанка занимала одну часть, а госпожа Адлерберг - другую.

Нас часто посещали доктора: господин Роджерсон, англичанин, доктор Императрицы, господин Рюль, доктор моего отца, господин Блок, другой его доктор, господин Росберг, хирург, господин Эйнброт и доктор Голлидей, который нам привил оспу.

Говоря о свадьбе моей сестры Александры, я забыл сказать, что смутно вспоминаю мое прощание с ней в ее комнатах в Гатчине, но не могу припомнить ни ее вида, ни ее лица; с трудом представляю себе лицо моей сестры Елены. То же самое могу сказать и относительно Великой Княгини Анны, первой супруги брата моего Константина, которую припоминаю тоже лишь в редких случаях; так, помню ее во время спуска кораблей "Благодать" и "Св. Анна", из коих спуск первого не удался - событие, наделавшее в то время много шума, в особенности же в моих ушах. Нас поместили у Императрицы Елисаветы. Бастион Адмиралтейской крепости находился тогда как раз под ее окнами, и, когда раздался пушечный выстрел, я с криком бросился на диван; Великая Княгиня Анна старалась насколько возможно меня успокоить. Видел я ее на вечере у моей матушки в голубой комнате; я стоял тогда за ее карточным столом. Это было в один из вечеров, когда мой отец, проходивший всегда через спальню, дверь которой Кутайсов ему открывал изнутри, дал мне пачку гравюр, которую он держал под мышкою; гравюры эти представляли нашу армию в прежней форме; фигуры были такие же, как они изображены в коллекции прусской армии времен Фридриха II.

Одно из последних событий этой эпохи, воспоминание о котором будет для меня всегда драгоценным, это удивительное обстоятельство, при котором я познакомился со знаменитым Суворовым. Я находился в Зимнем дворце, в библиотеке моей матери, где увидел оригинальную фигуру, покрытую орденами, которых я не знал; эта личность меня поразила. Я его осыпал множеством вопросов по этому поводу; он стал передо мной на колени и имел терпение мне все показать и объяснить. Я видел его потом несколько раз во дворе дворца на парадах, следующим за моим отцом, который шел во главе Конной гвардии. Это повторялось моим отцом каждый день. По окончании парада мой отец свертывал знамя собственноручно. Я помню также несколько неудавшихся парадов. Мой отец несколько раз заставлял проходить неудачно парадировавшую гвардию.

Одно лето мы провели некоторое время в Царском Селе. Помню парад там и учение на дворе. Под колоннадой близ аркад находился артиллерийский пикет, который шел в караул под начальством офицера; я помню, что присутствовал при его смене; одна батарея была расположена близ спуска к озеру. Как мне кажется, именно в это время скончалась маленькая Великая Княжна Мария Александровна в Новом дворце; я был у нее перед ее смертью один или два раза. Я припоминаю парад Семеновскому полку во время моего пребывания в Петергофе и происшедший от удара молнии взрыв порохового погреба в Кронштадте. Я находился в портретной комнате близ балкона, когда произошел взрыв.

Надо думать, что чувство страха или схожее с ним чувство почитания, внушаемое моим отцом женщинам, нас окружавшим, было очень сильно, если память об этом сохранилась во мне до настоящего времени; хотя, как я уже говорил, мы очень любили отца и обращение его с нами было крайне доброе и ласковое, так что впечатление об этом могло быть мне внушено только тем, что я слышал и видел от нас окружавших.

Я не помню времени переезда моего отца в Михайловский дворец, отъезд же нас, детей, последовал несколькими неделями позже, так как наши помещения не были еще окончены. Когда нас туда перевезли, то поместили временно всех вместе, в четвертом этаже, в анфиладе комнат, находившихся не на одинаковом уровне; довольно крутые лестницы вели из одной комнаты в другую. Отец часто приходил нас проведывать, и я очень хорошо помню, что он был чрезвычайно весел. Сестры мои жили рядом с нами, и мы то и дело играли и катались по всем комнатам и лестницам в санях, т. е. на опрокинутых креслах; даже моя матушка принимала участие в этих играх.

Наше помещение находилось над аппартаментами отца, рядом с церковью; смежная комната была занята англичанкою Михаила; затем следовала спальня, потом - комната брата, столовая была общая, моя спальня соответствовала спальне отца и находилась непосредственно над нею; потом шла угловая круглая комната, занятая сестрою Анною, за нами помещались сестры; за моей спальней находилась темная витая лестница, спускавшаяся в помещение отца. Помню, что всюду было очень сыро и что на подоконники клали свежеиспеченный хлеб, чтобы уменьшить сырость. Всем было очень скверно и каждый сожалел о своем прежнем помещении, всюду слышались сожаления о старом Зимнем дворце.

Само собою разумеется, что все это говорилось шепотом и между собою, но детские уши часто умеют слышать то, чего им знать не следует и слышать лучше, чем это предполагать. Я помню, что тогда говорили об отводе Зимнего дворца под казарму; это возмущало нас, детей, более всего на свете.

Мы спускались регулярно к отцу в то время, когда он причесывался; это происходило в собственной его опочивальне; он тогда бывал в белом шлафроке и сидел в простенке между окнами. Мой старый Китаев, в форме камер-гусара, был его парикмахером,- он ему завивал букли. Нас, т. е. меня, Михаила и Анну впускали в комнату с нашими англичанками, и отец с удовольствием нами любовался, когда мы играли на ковре, покрывавшем пол этой комнаты.

Как только прическа была окончена, Китаев с шумом закрывал жестяную крышку от пудреницы, помещавшейся близ стула, на котором сидел мой отец, и стул этот отодвигался к камину; это служило сигналом камердинерам, чтобы войти в комнату и его одевать, а нам,- чтобы отправляться к матушке; там мы оставались некоторое время, играя перед большим трюмо, стоявшим между окнами, или же нас посылали играть в парадные комнаты; серебряная балюстрада, украшающая придворную церковь и в прежнее время окружавшая кровати большой опочивальни, была местом наших встреч и ее-то мы по преимуществу и избирали для лазания по ней.

Однажды вечером был концерт в большой столовой; мы находились у матушки; мой отец уже ушел, и мы смотрели в замочную скважину, потом поднялись к себе и принялись за обычные игры. Михаил, которому было тогда три года, играл в углу один в стороне от нас; англичанки, удивленные тем, что он не принимает участие в наших играх, обратили на это внимание и задали ему вопрос: что он делает? он не колеблясь отвечал: "Я хороню своего отца"! Как ни малозначащи должны были казаться такие слова в устах ребенка, они тем не менее испугали нянек. Ему, само собою разумеется, запретили эту игру, но он тем не менее продолжал ее, заменяя слово отец - Семеновским гранадером. На следующее утро моего отца не стало. То, что я здесь говорю, есть действительный факт.

События этого печального дня сохранились также в моей памяти, как смутный сон; - я был разбужен и увидел перед собою графиню Ливен.

Когда меня одели, мы заметили окно, на подъемном мосту под церковью, караулы, которых не было накануне; тут был весь Семеновский полк в крайне небрежном виде. Никто из нас не подозревал, что мы лишились отца; нас повели вниз к моей матушке и вскоре оттуда мы отправились с нею, сестрами, Михаилом и графиней Ливен в Зимний дворец. Караул вышел во двор Михайловского дворца и отдал честь. Моя мать тотчас же заставила его молчать. Матушка моя лежала в глубине комнаты, когда вошел Император Александр в сопровождении Константина и князя Николая Ивановича Салтыкова; он бросился перед матушкой на колени, и я до сих пор еще слышу его рыдания. Ему принесли воды, а нас увели. Для нас было счастьем опять увидеть наши комнаты и, должен сказать по правде, наших деревянных лошадок, которых мы там забыли.


Сочинение В.К. Николая Павловича о Марке-Аврелии.
(Письмо к профессору морали Аделунгу). 1813 г.

Ученическое произведение покойного государя, написанное в бытность его великим князем, в 1813 г. и ныне печатаемое в "Русской Старине", составляет только один образчик из целой серии подобных упражнений, оригиналы которых мне довелось видеть и читать в архиве IV Отделения Собственной Его Величества Канцелярии, где они составляют папку значительного объема под общим названием: "Les etudes du grand duc Nicolas" [Учебные занятия великого князя Николая (фр.)].

Существование этой папки вместе с другою, такого же содержания и характера: "Les etudes du grand duc Michel" [Учебные занятия великого князя Михаила (фр.)], мне пришлось открыть по следующему поводу.

Приглашенный к составлению истории с.-петербургского Воспитательного Дома по архивным источникам, я узнал случайно, в 1871 г., что в архиве IV Отделения находится особый шкаф с бумагами, никем еще не разобранными, которые, по смерти императрицы Марии Федоровны (в 1828 г.), были опечатаны в ее кабинете статс-секретарем Вилламовым и, без описи, сданы в архив IV Отделения. Так и оставались они там в течение 40 слишком лет. Поработав несколько недель в неожиданно-открывшихся мне сокровищах,- где было много материалов и для истории Воспитательных Домов,- я сделал им краткую опись, которую, помнится, и передал одному из лиц, служащих в IV Отделении.

Из этой описи видно, что в помянутом собрании бумаг сохранилось множество в высшей степени важных документов, кроме вышеупомянутых, вместе с огромною, занявшею несколько коробок, собственноручною перепискою знаменитой государыни. Так например, здесь нашел я письма к императрице: Вязмитинова, Кутузова-Смоленского, Оленина, барона Николаи, Уварова и других значительных лиц той эпохи. Помнится, там же есть и краткий отчет Уварова об осмотре им, по поручению императрицы, московских институтов. Встречаются и собственноручные записки императора Александра Павловича, также как и письма к императрице от некоторых европейских дворов. Словом, все эти бумаги на столько любопытны и так живо знакомят нас с личностью императрицы, с ее общественными заботами и семейными интересами, что было бы вполне необходимо издать их особым сборником, хоть например, под названием: "Кабинет императрицы Марии Федоровны". Русская история была бы от этого в явном выигрыше, а личность Марии Федоровны,- столь памятная в развитии филантропических и образовательных учреждений в России,- осветилась бы совершенно новым и вполне благоприятным для нее светом.

Возвращаясь к сочинению Николая Павловича о "Марке-Аврелии", я должен заметить, что оно написано было по вызову профессора Аделунга, который, состоя преподавателем морали при великом князе (предмет этот заключался в чтении и разборе нравоучительных статей, преимущественно исторического содержания), воспользовался с моральною целью "Похвальным Словом Марку-Аврелию", прочтя его в подлиннике великому князю. Сочинение это носит следы стилистических поправок (над строками) профессора Аделунга и, как все учебные упражнения Николая Павловича, не избежало внимания заботливой матери, следившей изо дня в день за ходом занятий своих сыновей.

Не лишним будет прибавить, что "Похвальное Слово Марку-Аврелию" было переведено Фон-Визиным, и некоторые мысли, заимствованные оттуда, вложены автором "Недоросля" в уста Стародума, на что есть указания в статье моей в примечаниях, помещенных в последнем (1866 г.) издании "Сочинений Фон-Визина".

А. П. Пятковский

24-го января 1813 г.

Милостивый государь! Вы доставили мне удовольствие прочесть, на одном из ваших дополнительных уроков, похвальное слово Марку-Аврелию, соч. Томa: этот образчик возвышенного красноречия принес мне величайшее наслаждение, раскрыв предо мною все добродетели великого человека и показав мне в тоже время, сколько блага может сотворить добродетельный государь, с твердым характером. Позвольте мне, милостивый государь, возобновить перед вами уверения в моей благодарности за то, что вы пожелали познакомить меня с этим интересным и прекрасным произведением французского красноречия. Вы были так добры, что предложили мне написать сочинение по поводу прекрасного произведения Томa; я чувствую всю трудность этой работы, но буду вполне счастлив, если мне удастся преодолеть ее.

Томa изображает нам тот момент, когда пышная и торжественная процессия со смерными останками Марка-Аврелия, умершего в Виенне, приближается к Риму в невозмутимой тишине и мертвом молчании. Коммод, во главе населения всемирной столицы, выходит на встречу тела - своего отца отца и отца народа. В этой толпе находился и воспитатель Марка-Аврелия, Аполлоний,- человек редкой добродетели, безупречный по своей жизни. Остановив погребальное шествие, к удивлению всех присутствовавших, почтенный старец, обладавший величественной наружностью, произнес речь в честь Марка-Аврелия, в которой он, чтобы дать сильнее почувствовать всю горечь утраты, только что причиненной смертью необыкновенного государя, указал в беглом обзоре главнейшие черты его общественной и частной жизни. Самым замечательным в этой речи мне кажется то место, где Аполлоний, описывая физическое и нравственное воспитание Марка-Аврелия, говорит: "он был деятелен и ловок во всех телесных упражнения, что дало ему возможность впоследствии выносить все тягости войны; учился он также весьма старательно, так как понимал всю пользу этих занятий для своего будущего". Далее Аполлоний повествует о мудрости Марка-Аврелия, как частного человека, и, в доказательство того, что этот государь чувствовал всю трудность управления своей обширной империей, сообщает, что в ту минуту, когда он, получил известие о своем избрании на престол,- он впал в задумчивость, а потом, бросившись на шею к своему учителю, просил у него советов, чтобы сделаться достойным выбора римлян. Затем автор, приводя размышления Марка-Аврелия об его двояких обязанностях, как человека и как члена общества, влагает в уста его следующую речь:

"Я пришел к мысли, что люди смыкаются в общества по велению самой природы. С этой минуты я смотрел на себя с двух точек зрения: прежде всего я видел, что составляю лишь ничтожную частицу вселенной, поглощенную целым, увлеченную общим движением, которое охватывает собой все живущее; затем я представлял себя как бы отделенным от этого безмерного целого и соединенным с человечеством посредством особого союза. Как частица вселенной, ты обязан, Марк-Аврелий, принимать безропотно все, что предписывает мировой порядок; отсюда рождается твердость в перенесении зол и мужество, которое есть ничто иное, как покорность сильной души. Как член общества, ты должен приносить пользу человечеству: отсюда возникают обязанности друга, мужа, отца, гражданина. Переносить то, что предписывается законами естества, исполнять то, что требуется от человека по существу его природы: вот два руководящих правила в твоей жизни. Тогда я уразумел, что называется добродетелью, и уже не боялся более сбиться с прямого пути".

Далее, сообразив свои обязанности, как государя, и изумившись тяжести их, Марк-Аврелий говорит о себе:

"Испуганный моими обязанностями, я захотел познать средства к их выполнению,- и мой ужас удвоился. Я видел, что мой долг превышал силы одного человека, а мои способности не выходили из размера этих сил.

Для выполнения таких обязанностей нужно было бы, чтобы взор государя мог обнять все, что совершается на огромнейших расстояниях от него, чтобы все его государство было сосредоточено в одном пункте пред его мысленным оком. Нужно было бы, чтобы до его слуха достигали все стоны, все жалобы и вопли его подданных; чтобы его сила действовала так же быстро, как и его воля, для подавления и истребления всех врагов общественного блага. Но государь так же слаб в своей человеческой природе, как и последний из его подданных. Между правдою и тобою, Марк-Аврелий, воздвигнутся горы, создадутся моря и реки; часто от этой правды ты будешь отделен только стенами твоего дворца,- и она все-таки не пробьется сквозь них. Помощь, тебе оказанная, не слишком пособит твоей слабости. Дело, доверенное чужим рукам, или идет медленно, или уторопляется, или извращается в самой своей задаче. Ничто не исполняется согласно с замыслом государя; ничто не доходит до него в надлежащем виде: добро преувеличивается, зло - прикрывается, преступление - оправдывается, и государь, всегда слабый или обманутый, всегда подверженный влиянию заблуждений или измены тех лиц, которые поставлены им затем, чтобы все видеть и слышать,- постоянно колеблется между невозможностью знать и необходимостью действовать".

Правление этого государя вполне подтверждает, что он не говорил пустых фраз, но действовал по плану, глубоко и мудро обдуманному, никогда не отступая от принятого пути. Я предполагал было, милостивый государь, поговорить об ораторской отделке этой речи; но опасаясь растянутости и думая, что для моей цели достаточно двух приведенных отрывков,- скажу, в заключение этого сочинения, что я писал его с величайшим сочувствием к личности государя, вполне достойного удивления и подражания.

Свидетельствуя вам еще раз мою признательность, остаюсь, милостивый государь, с особенным к вам почтением и пр.

Заметка Аделунга. С чувством живейшего удовольствия я узнаю в этом сочинении и силу впечатления, произведенного на великого князя "Похвальным словом Марку-Аврелию", и старание, которое приложил он, чтобы достойным образом передать свое впечатление.


Записки Николая I.

Часто сбирался я положить на бумагу краткое повествование тех странных обстоятельств, которые ознаменовали время кончины покойного моего благодетеля императора Александра и мое вступление на степень, к которой столь мало вели меня и склонности и желания мои; степень, на которую я никогда не готовился и, напротив, всегда со страхом взирал, глядя на тягость бремени, лежавшего на благодетеле моем, коему посвящено было все его время, все его познания, и за которое столь мало стяжал благодарности, по крайней мере при жизни своей! Меня удерживало чувство, которое и теперь с трудом превозмогаю - боязнь быть дурно понятым. Я пишу не для света,- пишу для детей своих; желаю, чтоб до них дошло в настоящем виде то, чему был я свидетель. Решаюсь на сие для того, что испытываю уже после шести лет, сколь время изглаживает истину и память таких дел и обстоятельств, кои важны, ибо дают настоящее объяснение причинам или поводам происшествий, от коих зависит участь, даже жизнь людей, более, честь их, скажу даже - участь царств. - Буду говорить, как сам видел, чувствовал - от чистого сердца, от прямой души: иного языка не знаю.

1.

Лишившись отца, остался я невступно пяти лет; покойная моя родительница, как нежнейшая мать, пеклась об нас двух с братом Михаилом Павловичем, не щадя ничего, дабы дать нам воспитание, по ее убеждению, совершенное. Мы поручены были как главному нашему наставнику генералу графу Ламздорфу, человеку, пользовавшемуся всем доверием матушки; но кроме его находились при нас 6 других наставников, кои, дежуря посуточно при нас и сменяясь попеременно у нас обоих, носили звание кавалеров. Сей порядок имел последствием, что из них иного мы любили, другого нет, но ни который без исключения не пользовался нашей доверенностью, и наши отношения к ним были более основаны на страхе или большей или меньшей смелости. Граф Ламздорф умел вселить в нас одно чувство - страх, и такой страх и уверение в его всемогуществе, что лицо матушки было для нас второе в степени важности понятий. Сей порядок лишил нас совершенно счастья сыновнего доверия к родительнице, к которой допущаемы мы были редко одни, и то никогда иначе, как будто на приговор. Беспрестанная перемена окружающих лиц вселила в нас с младенчества привычку искать в них слабые стороны, дабы воспользоваться ими в смысле того, что по нашим желаниям нам нужно было, и должно признаться, что не без успеха.

Генерал-адъютант Ушаков был тот, которого мы более всех любили, ибо он с нами никогда сурово не обходился, тогда как гр. Ламздорф и другие, ему подражая, употребляли строгость с запальчивостью, которая отнимала у нас и чувство вины своей, оставляя одну досаду за грубое обращение, а часто и незаслуженное. Одним словом - страх и искание, как избегнуть от наказания, более всего занимали мой ум.

В учении видел я одно принуждение и учился без охоты. Меня часто, и я думаю не без причины, обвиняли в лености и рассеянности, и нередко гр. Ламздорф меня наказывал тростником весьма больно среди самых уроков.

Таково было мое воспитание до 1809 года, где приняли другую методу. Матушка решилась оставаться зимовать в Гатчине, и с тем вместе учение наше приняло еще более важности: все время почти было обращено на оное. Латинский язык был тогда главным предметом, но врожденная неохота к оному, в особенности, от известности, что учимся сему языку для посылки со временем в Лейпцигский университет, сделала сие учинение [Так в оригинале] напрасным. Успехов я не оказывал, за что часто строго был наказываем, хотя уже не телесно. Математика, потом артиллерия и в особенности инженерная наука и тактика привлекали меня исключительно; успехи по сей части оказывал я особенные, и тогда я получил охоту служить по инженерной части.

Мы редко видали государя Александра Павловича, но всегда любили его, как ангела своего покровителя, ибо он к нам всегда был особенно ласков. Брата Константина Павловича видали мы еще реже, но столь же сердечно любили, ибо он как будто входил в наше положение, имев гр. Ламздорфа кавалером в свое младенчество.

Наконец настал 1812 год; сей роковой год изменил и наше положение. Мне минуло уже 16 лет, и отъезд государя в армию был для нас двоих ударом жестоким, ибо мы чувствовали сильно, что и в нас бились русские сердца и душа наша стремилась за ним! Но матушке неугодно было даровать нам сего счастия. Мы остались, но все приняло округ нас другой оборот; всякий помышлял об общем деле; и нам стало легче. Все мысли наши были в армии, ученье шло, как могло, среди беспрестанных тревог и известий из армии. Одни военные науки занимали меня страстно, в них одних находил я утешение и приятное занятие, сходное с расположением моего духа. Наступил 1813 год, и мне минуло 17 лет; но меня не отпускали. В это время в первый раз случайно узнал я от сестры Анны Павловны, с которой мы были очень дружны, что государь, быв в Шлезии, видел семью короля прусского, что старшая дочь его принцесса Шарлотта ему понравилась, и что в намерениях его было, чтоб мы когда-нибудь с ней увиделись.

Наконец, неотступные наши просьбы и пример детей короля прусского подействовали на матушку, и в 1814 году получили мы дозволение отправиться в армию. Радости нашей, лучше сказать сумасшествия, я описать не могу; мы начали жить и точно перешагнули одним разом из ребячества в свет, в жизнь.

7-го февраля отправились мы с братом Михаилом Павловичем в желанный путь. Нас сопровождал гр. Ламздорф и из кавалеров, при нас бывших, Саврасов, Ушаков, Арсеньев и Алединский, равно инженерный полковник Джанотти [В рукописи - Жианноти], военный наш наставник. Мы ехали не по нашему желанию, но по прихотливым распоряжениям гр. Ламздорфа, который останавливался, где ему вздумывалось, и таким образом довез нас в Берлин чрез 17 дней! Тяжелое испытание при нашем справедливом нетерпении! Тут, в Берлине, провидением назначено было решиться счастию [Первоначально - "участи", затем исправлено "щастiю"] всей моей будущности: здесь увидел я в первый [раз] [Пропущено в оригинале] ту, которая по собственному моему выбору с первого раза возбудила во мне желание принадлежать ей на всю жизнь; - и Бог благословил сие желание шестнадцатилетним семейным блаженством.

Пробыв одни сутки в Берлине, повезли нас с теми же расстановками чрез Лейпциг, Веймар, где мы имели свидание с сестрой Марией Павловной, потом далее на Франкфурт-на-Майне. Здесь, несмотря на быстрые успехи армий наших, отнимавшие у нас надежду поспеть еще к концу кампании, те же нас встретили остановки, и терпение наше страдало несколько дней. Наконец повезли нас на Бруксаль, где жила тогда императрица Елисавета Алексеевна, на Раштад, Фрейбург в Базель. Здесь услышали мы первые неприятельские выстрелы, ибо австрийцы с баварцами осаждали близлежащую крепость Гюнинген. Наконец, въехали мы чрез Альткирх в пределы Франции и достигли хвоста армий в Везуле в то самое время, когда Наполеон сделал большое движение на левый наш фланг. В этот роковой для нас день прибывший флигель-адъютант Клейнмихель к состоявшему при нас генерал-адъютанту Коновницыну, высланному к нам навстречу во Франкфурт, привез нам государево повеление возвратиться в Базель.

Можно себе вообразить наше отчаяние!

Повезли нас обратно той же дорогой в Базель, где мы прожили более двух недель и съездили в Шафгаузен и Цюрих, вместо столь желанного нахождения при армии, при лице государя. Хотя сему уже прошло 18 лет, но живо еще во мне то чувство грусти, которое тогда нами одолело и в век не изгладится. Мы в Базеле узнали, что Париж взят, и Наполеон изгнан на остров Эльбу. Наконец получено приказание нам прибыть в Париж, и мы отправились на Кольмар, Нанси, Шалон и Мо.

2.
О наследии после императора Александра I.

В лето 1819-го года находился я в свою очередь с командуемою мной тогда 2-й гвардейской бригадой в лагере под Красным Селом. Пред выступлением из оного было моей бригаде линейное ученье, кончившееся малым маневром в присутствии императора. Государь был доволен и милостив до крайности. После ученья пожаловал он к жене моей обедать; за столом мы были только трое. Разговор во время обеда был самый дружеский, но принял вдруг самый неожиданный для нас оборот, потрясший навсегда мечту нашей спокойной будущности. Вот в коротких словах смысл сего достопамятного разговора.

Государь начал говорить, что он с радостью видит наше семейное блаженство (тогда был у нас один старший сын Александр, и жена моя была беременна старшей дочерью Мариею); что он счастия сего никогда не знал, виня себя в связи, которую имел в молодости; что ни он, ни брат Константин Павлович не были воспитаны так, чтоб уметь ценить с молодости сие счастие; что последствия для обоих были [Вычеркнуто - "те"], что ни один, ни другой не имели детей, которых бы признать могли, и что сие чувство самое для него тяжелое. Что он чувствует, что силы его ослабевают; что в нашем веке государям, кроме других качеств, нужна физическая сила и здоровье для перенесения больших и постоянных трудов; что скоро он лишится потребных сил, чтоб по совести исполнять свой долг, как он его разумеет; и что потому он решился, ибо сие считает долгом, отречься от правления с той минуты, когда почувствует сему время. Что он неоднократно о том говорил брату Константину Павловичу, который, быв одних с ним почти лет, в тех же семейных обстоятельствах, притом имея природное отвращение к сему месту, решительно не хочет ему наследовать на престоле, тем более, что они оба видят в нас знак благодати божией, дарованного нам сына. Что поэтому мы должны знать наперед, что мы призываемся на сие достоинство.

Мы были поражены как громом. В слезах, в рыдании от сей ужасной неожиданной вести мы молчали! Наконец государь, видя, какое глубокое, терзающее впечатление слова его произвели, сжалился над нами и с ангельскою, ему одному свойственною ласкою начал нас успокаивать и утешать, начав с того, что минута сему ужасному для нас перевороту еще не настала и не так скоро настанет, что может быть лет десять еще до оной, но что мы должны заблаговременно только привыкать к сей будущности неизбежной.

Тут я осмелился ему сказать, что я себя никогда на это не готовил и не чувствую в себе сил, ни духу на столь великое дело; что одна мысль, одно желание было - служить ему изо [Первоначально было написано - "от"] всей души, и сил, и разумения моего в кругу поручаемых мне должностей; что мысли мои даже дальше не достигают.

Дружески отвечал мне он, что когда вступил на престол, он в том же был положении; что ему было тем еще труднее, что нашел дела в совершенном запущении от совершенного отсутствия всякого основного правила и порядка в ходе правительственных дел; ибо хотя при императрице Екатерине в последние годы порядку было мало, но все держалось еще привычками; но при восшествии на престол родителя нашего совершенное изменение прежнего вошло в правило: весь прежний порядок нарушился, не заменяясь ничем. Что с восшествия на престол государя по сей части много сделано к улучшению, и всему дано законное течение; и что потому я найду все в порядке, который мне останется только удерживать.

Кончился сей разговор; государь уехал, но мы с женой остались в положении, которое уподобить могу только тому ощущению, которое, полагаю, поразит человека, идущего спокойно по приятной дороге, усеянной цветами и с которой всюду открываются приятнейшие виды, когда вдруг разверзается [Зачеркнуто "открывается"] под ногами пропасть, в которую непреодолимая сила ввергает его, не давая отступить или воротиться. Вот - совершенное изображение нашего ужасного положения.

С тех пор часто государь в разговорах намекал нам про сей предмет, но не распространяясь более об оном; а мы всячески старались избегать оного. Матушка с 1822-го года начала нам про то же говорить, упоминая о каком-то акте, который будто бы братом Константином Павловичем был учинен для отречения в нашу пользу, и спрашивала, не показывал ли нам оный государь

Весной 1825-го [года] ["года" пропущено в оригинале] был здесь принц Оранский; ему государь открыл свои намерения, и на друга моего сделали они то же ужасное впечатление. С пламенным сердцем старался он сперва на словах, потом письменно доказывать, сколь мысль отречения от правления могла быть пагубна для империи; какой опасный пример подавала в наш железный век, где каждый шаг принимают предпочтительно с дурной стороны. Все было напрасно; милостиво, но твердо отверг государь все моления благороднейшей души.

Наконец настала осень 1825-го года, с нею - и отъезд государя в Таганрог. 30-го августа был я столь счастлив, что государь взял меня с собою в коляску, ехав и возвращаясь из Невского монастыря. Государь был пасмурен, но снисходителен до крайности. В тот же день я должен был ехать в Бобруйск на инспекцию; государь меня предварил, что хотел нам приобрести и подарить Мятлеву дачу, но что просили цену несбыточную, и что он, по желанию нашему, жалует нам место близ Петергофа, где ныне дача жены моей Александрия.

Обед был в новом дворце брата Михаила Павловича, который в тот же день был освящен. Здесь я простился навсегда с государем, моим благодетелем, и с императрицею Елисаветой Алексеевной.

Дабы сделать яснее то, что мне описать остается, нужно мне сперва обратиться к другому предмету.

До 1818-го года не был я занят ничем; все мое знакомство с светом ограничивалось ежедневным ожиданием в переднях или секретарской комнате, где, подобно бирже, собирались ежедневно в 10 часов все генерал-адъютанты, флигель-адъютанты, гвардейские и приезжие генералы и другие знатные лица, имевшие допуск к государю. В сем шумном собрании проходили [Так в оригинале] мы час, иногда и более, доколь не призывался к государю военный генерал-губернатор с комендантом и вслед за сим все генерал-адъютанты и адъютанты с рапортами и мы с ними, и представлялись фельдфебели и вестовые. От нечего делать вошло в привычку, что в сем собрании делались дела по гвардии, но большею частию время проходило в шутках и насмешках насчет ближнего; бывали и интриги. В то же время вся молодежь, адъютанты, а часто и офицеры ждали в коридорах, теряя время или употребляя оное для развлечения почти так же и не щадя начальников, ни правительство.

Долго я видел и не понимал; сперьва родилось удивление, наконец, и я смеялся, потом начал замечать, многое видел, многое понял; многих узнал - и в редком обманулся. Время сие было потерей временно [Так в оригинале], но и драгоценной практикой для познания людей и лиц, и я сим воспользовался.

Осенью 1818-го года государю угодно было сделать мне милость, назначив командиром 2 бригады 1 гвардейской дивизии, т. е. Измайловским и Егерским полками. За несколько пред тем месяцев вступил я в управление Инженерною частию.

Только что вступил я в командование бригады, государь, императрица и матушка уехали в чужие края; тогда был конгресс в Ахене. Я остался с женой и сыном одни в России из всей семьи. Итак, при самом моем вступлении в службу, где мне наинужнее было иметь наставника, брата благодетеля, оставлен был я один с пламенным усердием, но с совершенною неопытностью.

Я начал знакомиться с своей командой и не замедлил убедиться, что служба шла везде совершенно иначе, чем слышал волю моего государя, чем сам полагал, разумел ее, ибо правила оной были в нас твердо влиты. Я начал взыскивать, но взыскивал один, ибо что я по долгу совести порочил, дозволялось везде даже моими начальниками. Положение было самое трудное; действовать иначе было противно моей совести и долгу; но сим я явно ставил и начальников и подчиненных против себя, тем более, что меня не знали, и многие или не понимали или не хотели понимать.

Корпусом начальствовал тогда генерал-адъютант Васильчиков; к нему я прибег, ибо ему поручен был как начальнику покойной матушкой. Часто изъяснял ему свое затруднение, он входил в мое положение, во многом соглашался и советами исправлял мои понятия. Но сего не доставало, чтоб поправить дело; даже решительно сказать можно - не зависело более от генерал-адъютанта Васильчикова исправить порядок службы, распущенный, испорченный до невероятности с самого 1814 года, когда, по возвращении из Франции, гвардия осталась в продолжительное отсутствие государя под начальством графа Милорадовича. В сие-то время и без того уже расстроенный трехгодичным походом порядок совершенно разрушился; и к довершению всего дозволена была офицерам носка фраков. - Было время (поверит ли кто сему), что офицеры езжали на ученье во фраках, накинув шинель и надев форменную шляпу. Подчиненность исчезла и сохранилась только во фронте; уважение к начальникам исчезло совершенно, и служба была одно слово, ибо не было ни правил, ни порядка, а все делалось совершенно произвольно и как бы поневоле, дабы только жить со дня на день.

В сем-то положении застал я и свою бригаду, хотя с малыми оттенками, ибо сие зависело и от большей или меньшей строгости начальников. По мере того как начинал я знакомиться со своими подчиненными и видеть происходившее в прочих полках, я возымел мысль, что под сим, т. е. военным распутством, крылось что-то важнее; и мысль сия постоянно у меня оставалась источником строгих наблюдений. Вскоре заметил я, что офицеры делились на три разбора: на искренно усердных и знающих; на добрых малых, но запущенных и оттого не знающих; и на решительно дурных, т. е. говорунов дерзких, ленивых и. совершенно вредных; на сих-то последних налег я без милосердия и всячески старался оных избавиться, что мне и удавалось. Но дело сие было нелегкое, ибо сии-то люди составляли как бы цепь чрез все полки и в обществе имели покровителей [Первоначально было написано - "два", затем исправлено - "три"], коих сильное влияние оказывалось всякий раз теми нелепыми слухами и теми неприятностями, которыми удаление их из полков мне отплачивалось.

Государь возвратился из Ахена в конце года, и тогда в первый раз удостоился я доброго отзыва моего начальства и милостивого слова моего благодетеля, которого один благосклонный взгляд вселял бодрость и счастие. С новым усердием я принялся за дело, но продолжал видеть то же округ себя, что меня изумляло и чему я тщетно искал причину.

3.
(Утеряна).

4.

Надо было решиться - или оставаться мне в совершенном бездействии, отстранясь от всякого участия в делах, до коих, в строгом смысле службы, как говорится, мне дела не было, или участвовать в них и почти направлять тех людей, в руках коих, по званию их, власть находилась. В первом случае, соблюдая форму, по совести я бы грешил, попуская делам искажаться может быть безвозвратно, и тогда бы я заслужил в полной мере название эгоиста. Во втором случае - я жертвовал собою с убеждением быть полезным отечеству и тому, которому я присягнул. Я не усомнился, и влечение внутреннее решило мое поведение. Одно было трудно: я должен был скрывать настоящее положение дел от мнительности матушки, от глаз окружающих, которых любопытство предугадывало истину. Но с твердым упованием на милость божию я решился действовать, как сумею.

Город казался тих; так, по крайней мере, уверял граф Милорадович, уверяли и те немногие, которые ко мне хаживали, ибо я не считал приличным показываться и почти не выходил из комнат. Но в то же время бунтовщики были уже в сильном движении, и непонятно, что никто сего не видел. Оболенский, бывший тогда адъютантом у генерала Бистрома, командовавшего всею пехотой гвардии, один из злейших заговорщиков, ежедневно бывал во дворце, где тогда обычай был сбираться после развода в так называемой Конно-Гвардейской комнате. Там, в шуме сборища разных чинов офицеров и других, ежедневно приезжавших во дворец узнавать о здоровье матушки, но еще более приезжавших за новостями, с жадностию Оболенский подхватывал все, что могло быть полезным к успеху заговора, и сообщал соумышленникам узнанное. Сборища их бывали у Рылеева. Другое лицо, изверг во всем смысле слова, Якубовский [Так в оригинале] в то же время умел хитростью своею и некоторою наружностию смельчака втереться в дом графа Милорадовича и, уловив доброе сердце графа, снискать даже некоторую его к себе доверенность. Чего Оболенский не успевал узнать во дворце, то Якубовский изведывал от графа, у которого, как говорится, часто сердце было на языке.

Мы были в ожидании ответа Константина Павловича на присягу, и иные ожидали со страхом, другие - и я смело ставлю себя в число последних - со спокойным духом, что он велит. В сие время прибыл Михаил Павлович. Ему вручил Константин Павлович свой ответ в письме к матушке и несколько слов ко мне. Первое движение всех - а справедливое нетерпение сие извиняло - было броситься во дворец; всякий спрашивал, присягнул ли Михаил Павлович.

- Нет,- отвечали приехавшие с ним.

Матушка заперлась с Михаилом Павловичем; я ожидал в другом покое - и точно ожидал решения своей участи [Первоначально: "своего жеребья"]. Минута неизъяснимая. Наконец дверь отперлась, и матушка мне сказала:

- Eh bien, Nicolas, prosternez vous [Первоначально: prosternez vous а genoux] devant votre frere, car il est respectable et sublime dans son inalterable determination de vous abandonner le trone. [Ну, Николай, преклонитесь пред вашим братом: он заслуживает почтения и высок в своем неизменном решении предоставить вам трон. (фр.)]

Признаюсь, мне слова сии было тяжело слушать, и я в том винюсь; но я себя спрашивал, кто большую приносит из нас двух жертву: тот ли, который отвергал наследство отцовское под предлогом своей неспособности и который, раз на сие решившись, повторял только свою неизменную волю и остался в том положении, которое сам себе создал сходно всем своим желаниям,- или тот, который, вовсе не готовившийся на звание, на которое по порядку природы не имел никакого права, которому воля братняя была всегда тайной, и который неожиданно, в самое тяжелое время и в ужасных обстоятельствах должен был жертвовать всем, что ему было дорого, дабы покориться воле другого? Участь страшная, и смею думать и ныне, после 10 лет, что жертва моя была в моральном, в справедливом смысле гораздо тягче.

Я отвечал матушке:

- Avant que de me prosterner, maman, veuillez me permettre de savoir pourquoi je devrais le faire, car je ne sais lequel des sacrifices est le plus grand: de celui qui refuse ou de celui qui accepte en pareilles circonstances! [Прежде чем преклоняться, позвольте мне, матушка, узнать, почему я это должен сделать, ибо я не знаю, чья из двух жертв больше: того ли, кто отказывается (от трона), или того, кто принимает (его) при подобных обстоятельствах. (фр.)]

Нетерпение всех возрастало и дошло до крайности, когда догадывались по продолжительности нашего присутствия у матушки, что дело еще не решилось. Действительно, брат Константин Павлович прислал ответ на письмо матушки хотя и официально, но на присягу, ему данную, не было ответа, ни манифеста, словом ничего, что бы в лице народа могло служить актом удостоверения, что воля его непременна, и отречение, оставшееся при жизни императора Александра тайною для всех, есть и ныне непременной его волей. Надо было решить, что делать, как выйти из затруднения, опаснейшего в своих последствиях, и которым, как увидим ниже, заговорщики весьма хитро воспользовались.

После долгих прений я остался при том мнении, что брату должно было объявить манифестом, что, оставаясь непреклонным в решимости, им уже освященной отречением, утвержденным духовной императора Александра, он повторяет оное и ныне, не принимая данной ему присяги. Сим, казалось мне, торжественно утверждалась воля его и отымался [Так в рукописи; первоначально было "отымались"] всякая возможность к усумлению.

Но брат избрал иной способ: он прислал письмо официальное к матушке, другое - ко мне, и, наконец, род выговора князю Лопухину как председателю Государственного Совета. Содержание двух первых актов известно; вкратце содержали они удостоверение в неизменной его решимости, и в письме к матушке упоминалось, что решение сие в свое время получило ее согласие. В письме, ко мне писанном как к императору, упоминалось только в особенности о том, что его высочество просил оставить его при прежде занимаемом им месте и звании.

Однако удалось мне убедить матушку, что одних сих актов без явной опасности публиковать нельзя, и что должно непременно стараться убедить брата прибавить к тому другой в виде манифеста, с изъяснением таким, которое было [Так в оригинале] развязывало от присяги, ему данной. Матушка и я, мы убедительно о том писали к брату; и фельдъегерский офицер Белоусов отправлен с сим. Между тем решено было нами акты сии хранить у нас в тайне.

Но как было изъяснить наше молчание пред публикой? Нетерпение и неудовольствие были велики и весьма извинительны. Пошли догадки, и в особенности обстоятельство неприсяги Михаила Павловича навело на всех сомнение, что скрывают отречение Константина Павловича. Заговорщики решили сие же самое употребить орудием для своих замыслов. Время сего ожидания можно считать настоящим междуцарствием, ибо повелений от императора, которому присяга принесена была, по расчету времени должно было получать,- но их не приходило; дела останавливались совершенно; все было в недоумении, и к довершению всего известно было, что Михаил Павлович отъехал уже тогда из Варшавы, когда и кончина императора Александра и присяга Константину Павловичу там уже известны были. Каждый извлекал из сего, что какое-то особенно важное обстоятельство препятствовало к восприятию законного течения дел, но никто не догадывался настоящей причины.

Однако дальнейшее присутствие Михаила Павловича становилось тягостным и для него, и для нас всех, и потому решено было ему выехать будто в Варшаву, под предлогом успокоения брата Константина Павловича насчет здоровья матушки, и остановиться на станции Неннале, дабы удалиться от беспрестанного принуждения, и вместе с тем для остановления по дороге всех тех, кои, возвращаясь из Варшавы, могли повестить в Петербурге настоящее положение дел. Сия же предосторожность принудила останавливать все письма, приходившие из Варшавы; и эстафет, еженедельно приходивший с бумагами, из канцелярии Константина Павловича приносим был ко мне. Бумаги, не терпящие отлагательства, должен был я лично вручать у себя тем, к коим адресовались, и просить их вскрывать в моем присутствии. Положение самое несносное!

Так прошло 8 или 9 дней. В одно утро, часов в 6 был я разбужен внезапным приездом из Таганрога лейб-гвардии Измайловского полка полковника барона Фредерикса, с пакетом "о самонужнейшем" от генерала Дибича, начальника Главного Штаба, и адресованным в собственные руки императору!

Спросив полковника Фредерикса, знает ли он содержание пакета, получил в ответ, что ничего ему неизвестно, но что такой же пакет послан в Варшаву, по неизвестности в Таганроге, где находился государь. Заключив из сего, что пакет содержит обстоятельство особой важности, я был в крайнем недоумении, на что мне решиться. Вскрыть пакет на имя императора - был поступок столь отважный, что решиться на сие казалось мне последнею крайностию, к которой одна необходимость могла принудить человека, поставленного в самое затруднительное положение, и - пакет вскрыт!

Пусть изобразят себе, что должно было произойти во мне, когда, бросив глаза на включенное письмо от генерала Дибича, увидел я, что дело шло о существующем и только что открытом пространном заговоре, которого отрасли распространялись чрез всю империю, от Петербурга на Москву и до второй армии в Бессарабии.

Тогда только почувствовал я в полной мере всю тягость своей участи и с ужасом вспомнил, в каком находился положении. Должно было действовать, не теряя ни минуты, с полною властью, с опытностью, с решимостью - я не имел ни власти, ни права на оную; мог только действовать чрез других, из одного доверия ко мне обращавшихся, без уверенности, что совету моему последуют; и притом чувствовал, что тайну подобной важности должно было наитщательнейше скрывать от всех, даже от матушки, дабы ее не испугать, или преждевременно заговорщикам не открыть, что замыслы их уже не скрыты от правительства. К кому мне было обратиться - одному, совершенно одному без совета!

Граф Милорадович казался мне, по долгу его звания, первым, до сведения которого содержание сих известий довести должно было, князь Голицын, как начальник почтовой части и доверенное лицо императора Александра, казался мне вторым. Я их обоих пригласил к себе, и втроем принялись мы за чтение приложений к письму. Писанные рукою генерал-адъютанта графа Чернышева для большей тайны, в них заключалось изложение открытого обширного заговора, чрез два разных источника: показаниями юнкера Шервуда, служившего в Чугуевском военном поселении, и открытием капитана Майбороды, служившего в тогдашнем 3 пехотном корпусе. Известно было, что заговор касается многих лиц в Петербурге и наиболее в Кавалергардском полку, но в особенности в Москве, в главной квартире 2-й армии и в части войск, ей принадлежащих, а также в войсках 3 корпуса. Показания были весьма неясны, неопределительны; но однако еще за несколько дней до кончины своей покойный император велел генералу Дибичу, по показаниям Шервуда, послать полковника лейб-гвардии Измайловского [Николаев был полковником Лейб-гвардии казачьего полка] полка Николаева взять известного Вадковского, за год выписанного из Кавалергардского полка. Еще более ясны были подозрения на главную квартиру 2 армии, и генерал Дибич уведомлял, что вслед за сим решился послать графа Чернышева в Тульчин, дабы уведомить генерала Витгенштейна о происходящем и арестовать князя С. Волконского, командовавшего бригадой, и полковника Пестеля, в оной бригаде командовавшего Вятским полком.

Подобное извещение, в столь затруднительное и важное время, требовало величайшего внимания, и решено было узнать, кто из поименованных лиц в Петербурге, и не медля их арестовать; а как о капитане Майбороде ничего не упоминалось, а должно было полагать, что чрез него получатся еще важнейшие сведения, то решился граф Милорадович послать адъютанта своего генерала Мантейфеля к генералу Роту, дабы, приняв Майбороду, доставить в Петербург. Из петербургских заговорщиков по справке никого не оказалось налицо: все были в отпуску, а именно - Свистунов, Захар Чернышев и Никита Муравьев, что более еще утверждало справедливость подозрений, что они были в отсутствии для съезда, как в показаниях упоминалось. Граф Милорадович должен был верить столь ясным уликам в существовании заговора и в вероятном участии и других лиц, хотя об них не упоминалось; он обещал обратить все внимание полиции, но все осталось тщетным и в прежней беспечности.

Наконец наступил роковой для меня день. По обыкновению обедали мы вдвоем с женой, как приехал Белоусов. Вскрыв письмо брата, удостоверился я с первых строк, что участь моя решена,- но что единому Богу известно, как воля Константина Павловича исполнится, ибо вопреки всем нашим убеждениям решительно отказывал в новом акте, упираясь на то, что не признавая себя императором, отвергая присягу, ему данную, как такую, которая неправильно ему принесена была, не считает себя в праве и не хочет другого изречения непреклонной своей воли, как обнародование духовной императора Александра и приложен(ного) [Конец слова написан неразборчиво] к оному акта отречения своего от престола. Я предчувствовал, что, повинуясь воле братней, иду на гибель, но нельзя было иначе, и долг повелевал сообразить единственно, как исполнить сие с меньшею опасностью недоразумений и ложных наветов. Я пошел к матушке и нашел ее в том же убеждении, но довольною, что наступил конец нерешимости.

Изготовив в скорости проект манифеста, призвал я к себе М.М. Сперанского и ему поручил написать таковой, придерживаясь моих мыслей; положено было притом публиковать духовную императора Александра, письмо к нему Константина Павловича с отречением и два его же письма - к матушке и ко мне как к императору.

(Прибавить о Ростовцеве).

В сих занятиях прошел вечер 12 декабря. Послано было к Михаилу Павловичу, дабы его воротить, и надежда оставалась, что он успеет воротиться на другой день, т. е. в воскресенье 13-го числа. Между тем весть о приехавшем фельдъегере распространилась по городу, и всякий убедился в том, что подозрения обратились в истину.

Гвардией командовал генерал Воинов, человек почтенный и храбрый, но ограниченных способностей и не успевший приобресть никакого веса в своем корпусе. Призвав его к себе, поставил его в известность воли Константина Павловича и условился, что на другой же день, т. е. в понедельник, соберет ко мне всех генералов и полковых командиров гвардии, дабы лично мне им объяснить весь ход происходившего в нашей семье и поручить им растолковать сие ясным образом своим подчиненным, дабы не было предлога к беспорядку. Требован был также ко мне митрополит Серафим для нужного предварения и, наконец, князь Лопухин, с которым условлено было собрать Совет к 8 часам вечера, куда я намерен был явиться вместе с братом Михаилом Павловичем как личным свидетелем и вестником братней воли.

Но Богу угодно было повелеть иначе. Мы ждали Михаила Павловича до половины одиннадцатого ночи, и его не было. Между тем весь город знал, что Государственный Совет собран, и всякий подозревал, что настала решительная минута, где томительная неизвестность должна кончиться. Нечего было делать, и я должен был следовать один.

Тогда Государственный Совет сбирался в большом покое, который ныне служит гостиной младшим моим дочерям. Подойдя к столу, я сел на первое место, сказав:

- Я выполняю волю брата Константина Павловича.

И вслед затем начал читать манифест о моем восшествии на престол. Все встали [Вписано между строк], и я также. Все слушали в глубоком молчании и по окончании чтения глубоко мне поклонились, при чем отличился Н. С. Мордвинов, против меня бывший, всех первый вскочивший и ниже прочих отвесивший поклон, так что оно мне странным показалось.

Засим должен был я прочесть отношение Константина Павловича к князю Лопухину, в котором он самым сильным образом выговаривал ему, что ослушался будто воли покойного императора Александра, отослав к нему духовную и акт отречения и принеся ему присягу, тогда как на сие права никто не имел.

Кончив чтение, возвратился я в занимаемые мною комнаты, где ожидали меня матушка и жена. Был 1-й час и понедельник, что многие считали дурным началом. Мы проводили матушку на ее половину, и хотя не было еще объявлено о моем вступлении, комнатные люди матушки, с ее разрешения, нас поздравляли.

Во внутреннем конно-гвардейском [В оригинале - "кон. гвард."] карауле стоял в то время князь Одоевский, самый бешеный заговорщик, но никто сего не знал; после только вспомнили, что он беспрестанно расспрашивал придворных служителей о происходящем. Мы легли спать и спали спокойно, ибо у каждого совесть была чиста, и мы от глубины души предались Богу.

Наконец наступило 14-ое декабря, роковой день! Я встал рано и, одевшись, принял генерала Воинова; потом вышел в залу нынешних покоев Александра Николаевича, где собраны были все генералы и полковые командиры гвардии. Объяснив [Так в оригинале] им словесно, каким образом, по непременной воле Константина Павловича, которому незадолго вместе с ними я присягал, нахожусь ныне вынужденным покориться его воле и принять престол, к которому, за его отречением, нахожусь ближайшим в роде; засим прочитал им духовную покойного императора Александра и акт отречения Константина Павловича. Засим, получив от каждого уверение в преданности и готовности жертвовать собой, приказал ехать по своим командам и привести к присяге.

От двора повелено было всем, имеющим право на приезд, собраться во дворец к 11 часам. В то же время Синод и Сенат собирались в своем месте для присяги.

Вскоре засим прибыл ко мне граф Милорадович с новыми уверениями совершенного спокойствия. Засим был я у матушки, где его снова видел, и воротился к себе. Приехал генерал Орлов, командовавший конной гвардией, с известием, что полк принял присягу; поговорив с ним довольно долго, я его отпустил. Вскоре за ним явился ко мне командовавший гвардейской артиллерией генерал-майор Сухозанет, с известием, что артиллерия присягнула, но что в гвардейской конной артиллерии офицеры оказали сомнение в справедливости присяги, желая сперва слышать удостоверение сего от Михаила Павловича, которого считали удаленным из Петербурга, как будто из несогласия его на мое вступление. Многие из сих офицеров до того вышли из повиновения, что генерал Сухозанет должен был их всех арестовать. Но почти в сие же время прибыл наконец Михаил Павлович, которого я просил сейчас же отправиться в артиллерию для приведения заблудших в порядок.

Спустя несколько минут после сего, явился ко мне генерал-майор Нейдгарт, начальник штаба гвардейского корпуса, и взойдя ко мне совершенно в расстройстве, сказал:

- Sire, le regiment de Moscou est en plein insurrection; Chenchin et Frederichs (- Sire, le regiment de Moscou est en plein insurrection; Chenchin et Frederichs (тогдашний бригадный и полковой командиры) sont grievement blesses, et les mutins marchent vers le Sйnat? j'a peine pu les devancer pour vous le dire. Ordonnez, de grа ce, au 1-er bataillon Preobrajensky et а la garde-а-cheval de marcher contre. [Ваше величество! Московский полк в полном восстании; Шеншин и Фредерикс тяжело ранены, и мятежники идут к Сенату; я едва их обогнал, чтобы донести вам об этом. Прикажите, пожалуйста, двинуться против них первому батальону Преображенского полка и конной гвардии. (фр.)]

Меня весть сия поразила, как громом, ибо с первой минуты я не видел в сем первом ослушании действие одного сомнения, которого всегда опасался, но, зная существование заговора, узнал в сем первое его доказательство.

Разрешив первому батальону преображенскому [В оригинале: "1 бат. Преобра."] выходить, дозволил конной гвардии седлать, но не выезжать; и к сим отправил генерала Нейдгарта, послав в то же время генерал-майора Стрекалова, дежурного при мне, в Преображенский батальон для скорейшего исполнения. Оставшись один, я спросил себя, что мне делать, и, перекрестясь, отдался в руки Божии, решил сам идти туда, где опасность угрожала.

Но должно было от всех скрыть настоящее положение наше, и в особенности от матушки, и зайдя к жене, сказал:

- Il y a du bruit au regiment de Moscou; je veux y aller. [В Московском полку волнение; я отправляюсь туда. (фр.)]

С сим пошел я на Салтыковскую лестницу; в передней найдя командира Кавалергардского полка флигель-адъютанта генерала Апраксина, велел ему ехать в полк и сейчас его вести ко мне. На лестнице встретил я Воинова в совершенном расстройстве. Я строго припомнил ему, что место его не здесь, а там, где войска, ему вверенные, вышли из повиновения. За мной шел генерал-адъютант Кутузов; с ним пришел я на дворцовую главную гауптвахту, в которую только что вступила 9 егерская рота лейб-гвардии Финляндского полка, под командой капитана Прибыткова. Полк сей был в моей дивизии. Вызвав караул под ружье и приказав себе отдать честь, прошел по фронту и, спросив людей, присягали ль мне и знают ли, отчего сие было и что по точной воле сие брата Константина Павловича, получил в ответ, что знают и присягнули. Засим сказал я им:

- Ребята, московские шалят; не перенимать у них и свое дело делать молодцами!

Велел зарядить ружья и сам скомандовав: "Дивизия вперед, скорым шагом марш!" - повел караул левым плечом вперед к главным воротам дворца. В сие время разводили еще часовых, и налицо была только остальная часть людей.

Съезд ко дворцу уже начинался, и вся площадь усеяна была народом и перекрещавшимися экипажами. Многие из любопытства заглядывали на двор и, увидя меня, вошли и кланялись мне в ноги. Поставя караул поперек ворот, обратился я к народу, который, меня увидя, начал сбегаться [Первоначально было: "сбераться"] ко мне и кричать ура. Махнув рукой, я просил, чтобы мне дали говорить. В то же время пришел ко мне граф Милорадович и, сказав:

- - b_PШb_dьb_ш_ыїА_ыїяяяяTШb_Jчї____кйF_z§F_pЬb_hШb_0ЄC__Ьb_ [Дело плохо; они идут к Сенату, но я буду говорить с ними. (фр.)],

ушел,- и я более его не видал, как отдавая ему последний долг.

Надо было мне выигрывать время, дабы дать войскам собраться, нужно было отвлечь внимание народа чем-нибудь необыкновенным - все эти мысли пришли мне как бы вдохновением, и я начал говорить народу, спрашивая, читали ль мой манифест. - Все говорили, что нет; пришло мне на мысль самому его читать. У кого-то в толпе нашелся экземпляр; я взял его и начал читать тихо и протяжно, толкуя каждое слово. Но сердце замирало, признаюсь, и единый бог меня поддержал.

(О Хвощинском прибавить) [Вписано между строк. Хвощинский - полковник Московского полка, раненый Щепиным-Ростовским].

Наконец Стрекалов повестил меня, что Преображенский 1-й батальон готов. Приказав коменданту генерал-лейтенанту Башуцкому остаться при гауптвахте и не трогаться с места без моего приказания, сам пошел сквозь толпу прямо к батальону, ставшему линией спиной к комендантскому подъезду, левым флангом к экзерциргаузу. Батальоном командовал полковник Микулин, и полковой командир полковник Исленьев был при батальоне. Батальон мне отдал честь; я прошел по фронту и, спросив, готовы ли идти за мною, куда велю, получил в ответ громкое молодецкое:

- Рады стараться!

Минуты единственные в моей жизни! Никакая кисть не изобразит геройскую, почтенную и спокойную наружность сего истинно первого батальона в свете, в столь критическую минуту.

Скомандовав, по-тогдашнему: "К атаке в колонну, первый и восьмой взводы, в полоборота налево и направо!" - повел я батальон левым плечом вперед мимо заборов тогда достраивавшегося дома Министерства Финансов и Иностранных дел к углу Адмиралтейского бульвара. Тут, узнав, что ружья не заряжены, велел батальону остановиться и зарядить ружья. Тогда же привели мне лошадь, но все прочие были пеши. В то же время заметил я [у] [Пропущено в оригинале] угла дома Главного Штаба полковника князя Трубецкого; ниже увидим, какую он тогда играл ролю.

Зарядив ружья, пошли мы вперед. Тогда со мною были генерал-адъютанты Кутузов, Стрекалов, флигель-адъютанты Дурново и адъютанты мои - Перовский и Адлерберг. - Адъютанта моего Кавелина послал я к себе в Аничкин дом, перевести детей в Зимний дворец. Перовского послал я в конную гвардию с приказанием выезжать ко мне на площадь. В сие самое время услышали мы выстрелы, и вслед засим прибежал ко мне флигель-адъютант князь Голицын Генерального Штаба с известием, что граф Милорадович смертельно ранен.

Народ прибавлялся со всех сторон; я вызвал стрелков на фланги батальона и дошел таким образом до угла Вознесенской. Не видя еще конной гвардии, я остановился и послал за нею одного бывшего при мне конным старого рейткнехта из конной гвардии Лондыря с тем, чтобы полк скорее шел. Тогда же слышали мы ясно - "Ура, Константин!" на площади против Сената, и видна была стрелковая цепь, которая никого не подпускала.

В сие время заметил я слева против себя офицера Нижегородского драгунского полка, которого черным обвязанная голова, огромные черные глаза и усы и вся наружность имели что-то особенно отвратительное. Подозвав его к себе, узнал, что он Якубовский, но не знав, с какой целью он тут был, спросил его, чего он желает. На сие он мне дерзко сказал:

- Я был с ними, но услышав, что они за Константина, бросил и явился к вам.

Я взял его за руку и сказал:

- Спасибо, вы ваш долг знаете.

От него узнали мы, что Московский полк почти весь участвует в бунте, и что с ними следовал он по Гороховой, где от них отстал. Но после уже узнано было, что настоящее намерение его было под сей личиной узнавать, что среди нас делалось, и действовать по удобности.

В это время генерал-адъютант Орлов привел конную гвардию, обогнув Исаакиевский собор и выехав на площадь между оным и зданием военного министерства, то [Так в оригинале] тогда было домом князя Лобанова; полк шел в галоп и строился спиной к сему дому. Сейчас я поехал к нему и, поздоровавшись с людьми, сказал им, что ежели искренно мне присягнули, то настало время сие мне доказать на деле. Генералу Орлову велел я с полком идти на Сенатскую площадь и выстроиться так, чтобы пресечь елико возможно мятежникам сообщение с тех сторон, где их окружить было можно. Площадь тогда была весьма стеснена заборами от стороны собора, простиравшимися до угла нынешнего синодского здания; угол, образуемый бульваром и берегом Невы, служил складом выгружаемых камней для собора, и оставалось между сими материалами и монументом Петра Великого не более как шагов 50. На сем тесном пространстве, идя по шести, полк выстроился в две линии, правым флангом к монументу, левым достигая почти заборов.

Мятежники выстроены были в густой неправильной колонне спиной к старому Сенату. Тогда был еще один Московский полк. В сие самое время раздалось несколько выстрелов: стреляли по генерале Воинове, но не успели ранить тогда, когда он, подъехав, хотел уговаривать людей. Флигель-адъютант Бибиков, директор канцелярии Главного Штаба, был ими схвачен и, жестоко избитый, от них вырвался и пришел ко мне; от него узнали мы, что Оболенский предводительствует толпой.

Тогда отрядил я роту его величества Преображенского полка с полковником Исленьевым, младшим полковником Титовым и под командой капитана Игнатьева чрез бульвар занять Исаакиевский мост, дабы отрезать сообщение с сей стороны с Васильевским островом и прикрыть фланг конной гвардии; сам же, с прибывшим ко мне генерал-адъютантом Бенкендорфом выехал на площадь, чтоб рассмотреть положение мятежников. Меня встретили выстрелами.

В то же время послал я приказание всем войскам сбираться ко мне на Адмиралтейскую площадь и, воротясь на оную, нашел уже остальную часть Московского полка с большею частью офицеров, которых ко мне привел Михаил Павлович. Офицеры бросились мне целовать руки и ноги. В доказательство моей к ним доверенности поставил я их на самом углу у забора, против мятежников. Кавалергардский полк, 2-й батальон Преображенского стояли уже на площади; сей батальон послал я вместе с первым рядами направо примкнуть к конной гвардии. Кавалергарды оставлены были мной в резерве у дома Лобанова. Семеновскому полку велено было идти прямо вокруг Исаакиевского собора к манежу конной гвардии и занять мост. Я вручил команду с сей стороны Михаилу Павловичу. Павловского полка воротившиеся люди из караула, составлявшие малый батальон, посланы были по Почтовой улице и мимо конногвардейских казарм на мост у Крюкова канала и в Галерную улицу.

В сие время узнал я, что в Измайловском полку происходил беспорядок и нерешительность при присяге. Сколь мне сие ни больно было, но я решительно не полагал сего справедливым, а относил сие к тем же замыслам, и потому велел генерал-адъютанту Левашову, ко мне явившемуся, ехать в полк и, буде есть какая-либо возможность, двинуть его, хотя бы против меня, непременно его вывести из казарм. Между тем, видя, что дело становится весьма важным, и не предвидя еще, чем кончится, послал я Адлерберга с приказанием шталмейстеру князю Долгорукову приготовить загородные экипажи для матушки и жены и намерен был в крайности выпроводить их с детьми под прикрытием кавалергардов в Царское Село. Сам же, послав за артиллерией, поехал на Дворцовую площадь, дабы обеспечить дворец, куда велено было следовать прямо обоим саперным батальонам - гвардейскому и учебному. Не доехав еще до дома Главного Штаба, увидел я в совершенном беспорядке со знаменами без офицеров Лейб-гранадерский полк, идущий толпой. Подъехав к ним, ничего не подозревая, я хотел остановить людей и выстроить; но на мое - "Стой!" отвечали мне:

- Мы - за Константина!

Я указал им на Сенатскую площадь и сказал:

- Когда так,- то вот вам дорога.

И вся сия толпа прошла мимо меня, сквозь все войска, и присоединилась без препятствия к своим одинако заблужденным товарищам. К счастию, что сие так было, ибо иначе бы началось кровопролитие под окнами дворца, и участь бы наша была более, чем сомнительна. Но подобные рассуждения делаются после; тогда же один Бог меня наставил на сию мысль.

Милосердие Божие оказалось еще разительнее при сем же случае, когда толпа лейб-гранадер, предводимая офицером Пановым, шла с намерением овладеть дворцом и в случае сопротивления истребить все наше семейство. Они дошли до главных ворот дворца в некотором устройстве, так что комендант почел их за присланный мною отряд для занятия дворца. Но вдруг Панов, шедший в голове, заметил лейб-гвардии саперный батальон, только что успевший прибежать и выстроившийся в колонне на дворе, и, закричав:

- Да это не наши! -

начал ворочать входящие отделения кругом бежать с ними обратно на площадь. Ежели б саперный батальон опоздал только несколькими минутами, дворец и все наше семейство были б в руках мятежников, тогда как занятый происходившим на Сенатской площади и вовсе безызвестный об угрожавшей с тылу оной важнейшей опасности, я бы лишен был всякой возможности сему воспрепятствовать. Из сего видно самым разительным образом, что ни я, ни кто не могли бы дела благополучно кончить, ежели б самому милосердию Божию не угодно было всем править к лучшему.

Здесь должен я упомянуть о славном поступке капитана лейб-гвардии Гранадерского полка князя Мещерского. Он командовал тогда ротою его величества, и когда полк, завлеченный в бунт ловкостью Панова и других соумышленников, отказался в повиновении своему полковнику Стюрлеру, из опасения нарушить присягу своему законному государю Константину Павловичу, Мещерский догнал свою роту на дороге и убеждением и доверием, которое вселял в людей, успел остановить большую часть своей роты и несколько других и привел их ко мне. Я поставил его с саперами на почетное место - к защите дворца.

Воротившись к войскам, нашел я прибывшую артиллерию, но, к несчастию, без зарядов, хранившихся в лаборатории. Доколь послано было за ними, мятеж усиливался; к начальной массе Московского полка прибыл весь гвардейский экипаж и примкнул со стороны Галерной; а толпа гранадер стала с другой стороны. Шум и крик делались беспрестанны, и частые выстрелы перелетали чрез голову. Наконец, народ начал также колебаться, и многие перебегали к мятежникам, пред которыми видны были люди невоенные. Одним словом, ясно становилось, что не сомнение в присяге было истинной причиной бунта, но существование другого важнейшего заговора делалось очевидным. "Ура Конституция!" - раздавалось и принималось чернию за ура, произносимое в честь супруги Константина Павловича!

Воротился генерал-адъютант Левашов с известием, что Измайловский полк прибыл в порядке и ждет меня у Синего моста. Я поехал к нему; полк отдал мне честь и встретил с радостными лицами, которые рассеяли во мне всякое подозрение. Я сказал людям, что хотели мне их очернить, что я сему не верю, что, впрочем, ежели среди их есть такие, которые хотят против меня идти, то я им не препятствую и дозволяю присоединиться к мятежникам. Громкое ура было мне ответом. Я при себе велел зарядить ружья и послал полк с генерал-майором Мартыновым, командиром бригады, на площадь, велев поставить в резерв спиной к дому Лобанова. Сам же поехал к Семеновскому полку, уже стоявшему на своем месте.

Полк, под начальством полковника Шипова, прибыл в величайшей исправности и стоял у самого моста на канале, батальон за батальоном. Михаил Павлович был уже тут. С этого места было еще ближе видно, что с гвардейским экипажем, стоявшим на правом фланге мятежников, было много офицеров экипажа сего и других, но видны были и другие во фраках, расхаживавшие между солдат и уговаривавшие стоять твердо.

В то время как я ездил к Измайловскому полку, прибыл требованный мною митрополит Серафим из Зимнего дворца, в полном облачении и с крестом. Почтенный пастырь с одним поддиаконом вышел из кареты и, положа крест на голову, пошел прямо к толпе; он хотел говорить, но Оболенский и другие сей шайки ему воспрепятствовали, угрожая стрелять, ежели не удалится.

Михаил Павлович предложил мне подъехать к толпе в надежде присутствием своим разуверить заблужденных и полагавших быть верными присяге Константину Павловичу, ибо привязанность Михаила Павловича к брату была всем известна. Хотя страшился я для брата изменнической руки, ибо видно было, что бунт более и более усиливался, но, желая испытать все способы, я согласился и на сию меру и отпустил брата, придав ему генерала-адъютанта Левашова. Но и его увещания не помогли; хотя матросы начали было слушать, мятежники им мешали, и Кюхельбекер взвел курок пистолета и начал целить в брата, что однако три матроса ему не дали совершить.

Брат воротился к своему месту, а я, объехав вокруг собора, прибыл снова к войскам, с той стороны бывшим, и нашел прибывшим лейб-гвардии Егерский полк, который оставил на площади против Гороховой за пешей гвардейской артиллер. бригадой.

Погода из довольно сырой становилась холоднее; снегу было весьма мало, и оттого - весьма скользко; начинало смеркаться,- ибо был уже 3 час [Т.е. - третий час] пополудни. Шум и крик делались настойчивее, и частые ружейные выстрелы ранили многих в конной гвардии и перелетали через войска; большая часть солдат на стороне мятежников стреляли вверх.

Выехав на площадь, желал я осмотреть, не будет ли возможности, окружив толпу, принудить к сдаче без кровопролития. В это время сделали по мне залп; пули просвистали мне чрез голову и, к счастию, никого из нас не ранило. Рабочие Исаакиевского собора из-за заборов начали кидать в нас поленьями. Надо было решиться положить сему скорый конец, иначе бунт мог сообщиться черни, и тогда окруженные ею войска были б в самом трудном положении.

Я согласился испробовать атаковать кавалериею. Конная гвардия первая атаковала по-эскадронно, но ничего не могла произвести и по тесноте, и от гололедицы, но в особенности не имея отпущенных палашей. Противники в сомкнутой колонне имели всю выгоду на своей стороне и многих тяжело ранили, в том числе ротмистр Велио лишился руки. Кавалергардский полк равномерно ходил в атаку, но без большого успеха.

Тогда генерал-адъютант Васильчиков, обратившись ко мне, сказал:

- Sire, il n'y pas un moment а perdre; l'on n'y peut rien maintenant; il faut de la mitraille! [Ваше величество, нельзя терять ни минуты; ничего не поделаешь: нужна картечь! (фр.)]

Я предчувствовал сию необходимость, но, признаюсь, когда настало время, не мог решиться на подобную меру, и меня ужас объял.

- Vous voulez que je verse le sang de mes sujets le premier jour de mon regne? [Вы хотите, чтобы я пролил кровь моих подданных в первый день моего царствования? (фр.)] - отвечал я Васильчикову.

- Pour sauver votre Empire [Чтобы спасти вашу империю. (фр.)] - сказал он мне.

Эта слова меня снова привели в себя; опомнившись, я видел, что или должно мне взять на себя пролить кровь некоторых и спасти почти наверно все; или, пощадив себя, жертвовать решительно государством.

Послав одно орудие 1-й легкой пешей батареи к Михаилу Павловичу с тем, чтобы усилить сию сторону, как единственное отступление мятежникам, взял другие три орудия и поставил их пред Преображенским полком, велев зарядить картечью; орудиями командовал штабс-капитан Бакунин.

Вся во мне надежда была, что мятежники устрашатся таких приготовлений и сдадутся, не видя себе иного спасения. Но они оставались тверды; крик продолжался еще упорнее. Наконец, послал я генерал-майора Сухозанета объявить им, что ежели сейчас не положат оружия, велю стрелять. Ура и прежние восклицания были ответом и вслед затем - залп.

Тогда, не видя иного способа, скомандовал: пали! - Первый выстрел ударил высоко в Сенатское здание, и мятежники отвечали неистовым криком и беглым огнем. Второй и третий выстрел от нас и с другой стороны из орудия у Семеновского полка ударили в самую середину толпы, и мгновенно все рассыпалось, спасаясь Англинской набережной на Неву, по Галерной и даже навстречу выстрелов из орудия при Семеновском полку, дабы достичь берега Крюкова канала.

Велев артиллерии взяться на передки, мы двинули Преображенский и Измайловский полки через площадь, тогда как гвардейский Конно-пионерный эскадрон и часть конной гвардии преследовали бегущих по Англинской набережной. Одна толпа начала было выстраиваться на Неве, но два выстрела картечью их рассеяли,- и осталось сбирать спрятанных и разбежавшихся, что возложено было на генерал-адъютанта Бенкендорфа с 4 эскадронами Конной гвардии и гвардейским конно-пионерным эскадроном под командою генерал-адъютанта Орлова на Васильевском острову и 2 эскадронами конной гвардии на сей стороне Невы. Вслед засим вручил я команду сей части города генералу-адъютанту Васильчикову, назначив ему оставаться у Сената и отдав ему в команду Семеновский полк, 2 батальона Измайловского, сводный батальон Московского и Павловского полков, 2 эскадрона конной гвардии и 4 орудия конной артиллерии. Васильевский остров поручил в команду генерал-адъютанту Бенкендорфу, оставя у него прежние 6 эскадронов и придав лейб-гвардии Финляндского полка 1 батальон и 4 орудия пешей артиллерии. Сам отправился ко дворцу. У Гороховой, в виде авангарда, оставил на Адмиралтейской площади 2 батальона лейб-гвардии Егерского полка и за ними 4 эскадрона Кавалергардского полка. Остальной батальон лейб-гвардии Егерского полка держал пикеты [Слово читается неясно; может быть прочтено и "посты"] у Малой Миллионной, у Большой Миллионной, у казарм 1-го батальона Преображенского полка и на Большой Набережной у театра. К сим постам придано было по 2 пеших орудия. Батареи о 8 орудиях поставлены были у Эрмитажного съезда на Неву, а другая о 4 орудиях против угла Зимнего дворца на Неву. 1 батальон Измайловского полка стоял на набережной у парадного подъезда, 2 эскадрона кавалергардов - левее, против угла дворца. Преображенский полк и при нем 4 орудия роты его величества стоял на Дворцовой площади спиной к дворцу, у главных ворот в резерве, а на дворе оставались оба саперных батальона и рота 1 гранадерская лейб-гвардии Гранадерского полка.


5.

Ночь с 14-го на 15-е декабря была не менее замечательна, как и прошедший день; потому для общего понятия всех обстоятельств тогдашних происшествий нужно и об ней подробно упомянуть.

Едва воротились мы из церкви, я сошел, как сказано в первой части, к расположенным перед дворцом и на дворе войскам. Тогда велел снести и сына, а священнику с крестом и святой водой приказал обойти ближние биваки и окропить войска. Воротясь, я велел собраться Совету и, взяв с собой брата Михаила Павловича, пошел в собрание. Там в коротких словах я объявил настоящее положение вещей и истинную цель того бунта, который здесь принимал совершенно иной предлог, чем был настоящий; никто в Совете не подозревал сего; удивление было общее, и, прибавлю, удовольствие казалось общим, что Бог избавил от видимой гибели. Против меня первым налево сидел Н.С. Мордвинов. Старик слушал особенно внимательно, и тогда же выражение лица его мне показалось особенным; потом мне сие объяснилось в некоторой степени.

Когда я пришел домой, комнаты мои похожи были на Главную Квартиру в походное время. Донесения от князя Васильчикова и от Бенкендорфа одно за другим ко мне приходили. Везде сбирали разбежавшихся солдат Гранадерского полка и часть Московских. Но важнее было арестовать предводительствовавших офицеров и других лиц.

Не могу припомнить, кто первый приведен был; кажется мне - Щепин-Ростовский. Он, в тогдашней полной форме и в белых панталонах, был из первых схвачен, сейчас после разбития мятежной толпы; его вели мимо верной части Московского полка, офицеры его узнали и в порыве негодования на него как увлекшего часть полка в заблуждение, они бросились на него и сорвали эполеты; ему стянули руки назад веревкой, и в таком виде он был ко мне приведен. Подозревали, что он был главное лицо бунта; но с первых его слов можно было удостовериться, что он был одно слепое орудие других и подобно солдатам завлечен был одним убеждением, что он верен императору Константину. Сколько помню, за ним приведен был Бестужев Московского полка, и от него уже узнали мы, что князь Трубецкой был назначен предводительствовать мятежом. Генерал-адъютанту графу Толю поручил я снимать допрос и записывать показания приводимых, что он исполнял, сидя на софе пред столиком, там, где теперь у наследника висит портрет императора Александра.

По первому показанию насчет Трубецкого я послал флигель-адъютанта князя Голицына, что теперь генерал-губернатор смоленский, взять его. Он жил у отца жены своей, урожденной графини Лаваль. Князь Голицын не нашел его: он с утра не возвращался, и полагали, что должен быть у княгини Белосельской, тетки его жены. Князь Голицын имел приказание забрать все его бумаги, но таких не нашел: они были или скрыты или уничтожены; однако в одном из ящиков нашлась черновая бумага на оторванном листе, писанная рукою Трубецкого, особой важности; это была программа на весь ход действий мятежников на 14 число, с означением лиц участвующих и разделением обязанностей каждому. С сим князь Голицын поспешил ко мне, и тогда только многое нам объяснилось. Важный сей документ я вложил в конверт и оставил при себе и велел ему же, князю Голицыну, непременно отыскать Трубецкого и доставить ко мне. Покуда он отправился за ним, принесли отобранные знамена у лейб-гвардии Московских, лейб-гвардии гранадер и гвардейского экипажа, и вскоре потом собранные и обезоруженные пленные под конвоем лейб-гвардии Семеновского полка и эскадрона конной гвардии проведены в крепость.

Князь Голицын скоро воротился от княгини Белосельской с донесением, что там Трубецкого не застал, и что он переехал в дом австрийского посла, графа Лебцельтерна, женатого на другой же сестре графини Лаваль.

Я немедленно отправил князя Голицына к управлявшему министерством иностранных дел графу Нессельроду с приказанием ехать сию же минуту к графу Лебцельтерну с требованием выдачи Трубецкого, что граф Нессельрод сейчас исполнил. Но граф Лебцельтерн не хотел вначале его выдавать, протестуя, что он ни в чем не виновен. Положительное настояние графа Нессельрода положило сему конец; Трубецкой был выдан князю Голицыну и им ко мне доставлен.

Призвав генерала Толя во свидетели нашего свидания, я велел ввести Трубецкого и приветствовал его словами:

- Вы должны быть известны об происходившем вчера. С тех пор многое объяснилось, и, к удивлению и сожалению моему, важные улики на вас существуют, что вы не только участником заговора, но должны были им предводительствовать. Хочу вам дать возможность хоть несколько уменьшить степень вашего преступления добровольным признанием всего вам известного; тем вы дадите мне возможность пощадить вас, сколько возможно будет. Скажите, что вы знаете?

- Я невинен, я ничего не знаю,- отвечал он.

- Князь, опомнитесь и войдите в ваше положение; вы - преступник; я - ваш судья; улики на вас - положительные, ужасные и у меня в руках. Ваше отрицание не спасет вас; вы себя погубите - отвечайте, что вам известно?

- Повторяю, я не виновен, ничего я не знаю. Показывая ему конверт, сказал я:

- В последний раз, князь, скажите, что вы знаете, ничего не скрывая, или - вы невозвратно погибли. Отвечайте.

Он еще дерзче мне ответил:

- Я уже сказал, что ничего не знаю.

- Ежели так,- возразил я, показывая ему развернутый его руки лист,- так смотрите же, что это?

Тогда он, как громом пораженный, упал к моим ногам в самом постыдном виде.

- Ступайте вон, все с вами кончено,- сказал я, и генерал Толь начал ему допрос. Он отвечал весьма долго, стараясь все затемнять, но несмотря на то, изобличал еще больше и себя и многих других.

Кажется мне, тогда же арестован и привезен ко мне Рылеев. В эту же ночь объяснилось, что многие из офицеров Кавалергардского полка, бывшие накануне в строю и даже усердно исполнявшие свой долг, были в заговоре; имена их известны по делу; их одного за другим арестовали и привозили, равно многих офицеров гвардейского экипажа.

В этих привозах, тяжелых свиданиях и допросах прошла вся ночь. Разумеется, что всю ночь я не только не ложился, но даже не успел снять платье и едва на полчаса мог прилечь на софе, как был одет, но не спал. Генерал Толь всю ночь напролет не переставал допрашивать и писать. К утру мы все походили на тени и насилу могли двигаться. Так прошла эта достопамятная ночь. Упомнить, кто именно взяты были в это время, никак уже не могу, но показания пленных были столь разнообразны, пространны и сложны, что нужна была особая твердость ума, чтоб в сем хаосе не потеряться.

Моя решимость была, с начала самого,- не искать виновных, но дать каждому оговоренному возможность смыть с себя пятно подозрения. Так и исполнялось свято. Всякое лицо, на которое было одно показание, без явного участия в происшествии, под нашими глазами совершившемся, призывалось к допросу; отрицание его или недостаток улик были достаточны к немедленному его освобождению. В числе сих лиц был известный Якубович; его наглая смелость отвергала всякое участие, и он был освобожден, хотя вскоре новые улики заставили его вновь и окончательно арестовать. Таким же образом лейб-гвардии конно-пионерного эскадрона поручик Назимов был взят, ни в чем не сознался, и недостаток начальных улик был причиной, что, допущенный к исправлению должности, он даже 6 января был во внутреннем карауле; но несколько дней спустя был вновь изобличен и взят под арест. Между прочими показаниями было и на тогдашнего полковника лейб-гвардии Финляндского полка фон-Моллера, что ныне дивизионный начальник 1-й гвардейской дивизии. 14 декабря он был дежурным по караулам и вместе со мной стоял в главной гауптвахте под воротами, когда я караул туда привел. Сперва улики на него казались важными - в знании готовившегося; доказательств не было, и я его отпустил.

За всеми, не находящимися в столице, посылались адъютанты или фельдъегери.

В числе показаний на лица, но без достаточных улик, чтоб приступить было можно даже к допросам, были таковые на Н.С. Мордвинова, сенатора Сумарокова и даже на М.М. Сперанского. Подобные показания рождали сомнения и недоверчивость, весьма тягостные, и долго не могли совершенно рассеяться. Странным казалось тоже поведение покойного Карла Ивановича Бистрома, и должно признаться, что оно совершенно никогда не объяснилось. Он был начальником пехоты гвардейского корпуса; брат и я были его два дивизионные подчиненные ему начальники. У генерала Бистрома был адъютантом известный князь Оболенский. Его ли влияние на своего генерала, или иные причины, но в минуту бунта Бистрома нигде не можно было сыскать; наконец, он пришел с лейб-гвардии Егерским полком, и хотя долг его был - сесть на коня и принять начальство над собранной пехотой, он остался пеший в шинели перед Егерским полком и не отходил ни на шаг от оного, под предлогом, как хотел объяснить потом, что полк колебался, и он опасался, чтоб не пристал к прочим заблудшим. Ничего подобного я на лицах полка не видал, но когда полк шел еще из казарм по Гороховой на площадь, то у Каменного моста стрелковый взвод 1 карабинерной роты, состоявший почти весь из кантонистов, вдруг бросился назад, но был сейчас остановлен своим офицером поручиком Живко-Миленко-Стайковичем и приведен в порядок. Не менее того поведение генерала Бистрома показалось столь странным и мало понятным, что он не был вместе с другими генералами гвардии назначен в генерал-адъютанты, но получил сие звание позднее.

Рано утром все было тихо в городе, и, кроме продолжения розыска об скрывшихся после рассеяния бунтовавшей толпы, ничего не происходило.

Воротившиеся сами по себе солдаты в казармы из сей же толпы принялись за обычные свои занятия, искренно жалея, что невольно впали в заблуждение обманом своих офицеров. Но виновность была разная; в Московском полку ослушание и потом бунт произошли в присутствии всех старших начальников -дивизионного генерала Шеншина и полкового командира ген.-майора Фредерикса и в присутствии всех штаб-офицеров полка; два капитана отважились увлечь полк и успели половину полка вывести из послушания, тяжело ранив генералов и одного полковника и отняв знамена. В Лейб-Гранадерском полку было того хуже. Полк присягнул; прапорщик, вопреки полкового командира, всех штаб-офицеров и большей части обер-офицеров, увлек весь полк, и полковой командир убит в виду полка, которого остановить не мог. Нашелся в полку только один капитан, князь Мещерский, который умел часть своей роты удержать в порядке. Наконец, в гвардейском экипаже большая часть офицеров, кроме штаб-офицеров, участвовали в заговоре и тем удобнее могли обмануть нижних чинов, твердо думавших, что исполняют долг присяги, следуя за ними, вопреки увещаний своих главных начальников. Но батальон сей первый пришел в порядок; огорчение людей было искренно, и желание их заслужить прощение столь нелицемерно, что я решился, по представлению Михаила Павловича, воротить им знамя в знак забвения происшедшего накануне.

Утро было ясное; солнце ярко освещало бивакирующие войска; было около десяти или более градусов мороза. Долее держать войска под ружьем не было нужды; но, прежде роспуска их, я хотел их осмотреть и благодарить за общее усердие всех и тут же осмотреть гвардейский экипаж и возвратить ему знамя. Часов около десяти, надев в первый раз Преображенский мундир, выехал я верхом и объехал сначала войска на Дворцовой площади, потом на Адмиралтейской; тут выстроен был гвардейский экипаж фронтом, спиной к Адмиралтейству, правый фланг против Вознесенской. Приняв честь, я в коротких словах сказал, что хочу забыть минутное заблуждение и в знак того возвращаю им знамя, а Михаилу Павловичу поручил привести батальон к присяге, что и исполнялось, покуда я объезжал войска на Сенатской площади и на Англинской набережной. Осмотр войск кончил я теми, кои стояли на Большой набережной, и после того распустил войска.

В то самое время, как я возвращался, провезли мимо меня в санях лишь только что пойманного Оболенского. Возвратясь к себе, я нашел его в той передней комнате, в которой теперь у наследника бильярд. Следив давно уже за подлыми поступками этого человека, я как будто предугадал его злые намерения и, признаюсь, с особенным удовольствием объявил ему, что не удивляюсь ничуть видеть его в теперешнем его положении пред собой, ибо давно его черную душу предугадывал. Лицо его имело зверское и подлое выражение, и общее презрение к нему сильно выражалось.

Скоро после того пришли мне сказать, что в ту же комнату явился сам Александр Бестужев, прозвавшийся Марлинским. Мучимый совестью, он прибыл прямо во дворец на комендантский подъезд, в полной форме и щеголем одетый. Взошед в тогдашнюю знаменную комнату, он снял с себя саблю и, обошед весь дворец, явился вдруг к общему удивлению всех во множестве бывших в передней комнате. Я вышел в залу и велел его позвать; он с самым скромным и приличным выражением подошел ко мне и сказал:

- Преступный Александр Бестужев приносит вашему величеству свою повинную голову.

Я ему отвечал:

- Радуюсь, что вашим благородным поступком вы даете мне возможность уменьшить вашу виновность; будьте откровенны в ваших ответах и тем докажите искренность вашего раскаяния.

Много других преступников приведено в течение этого дня, и так как генералу Толю, по другим его обязанностям, не было времени продолжать допросы, то я заменил его генералом Левашовым, который с той минуты в течение всей зимы, с раннего утра до поздней ночи, безвыходно сим был занят и исполнял сию тяжелую во всех отношениях обязанность с примерным усердием, терпением и, прибавлю, отменною сметливостью, не отходя ни на минуту от данного мной направления, т. е. не искать виновных, но всякому давать возможность оправдаться.

Входить во все подробности происходившего при сих допросах излишне. Упомяну только об порядке, как допросы производились; они любопытны. Всякое арестованное здесь ли, или привезенное сюда лицо доставлялось прямо на главную гауптвахту. Давалось о сем знать ко мне чрез генерала Левашова. Тогда же лицо приводили ко мне под конвоем. Дежурный флигель-адъютант доносил об том генералу Левашову, он мне, в котором бы часу ни было, даже во время обеда. Доколь жил я в комнатах, где теперь сын живет, допросы делались, как в первую ночь - в гостиной. Вводили арестанта дежурные флигель-адъютанты; в комнате никого не было, кроме генерала Левашова и меня. Всегда начиналось моим увещанием говорить сущую правду, ничего не прибавляя и не скрывая и зная вперед, что не ищут виновного, но желают искренно дать возможность оправдаться, но не усугублять своей виновности ложью или отпирательством.

Так продолжалось с первого до последнего дня. Ежели, лицо было важно по участию, я лично опрашивал; малозначащих оставлял генералу Левашову; в обоих случаях после словесного допроса генерал Левашов все записывал или давал часто им самим писать свои первоначальные признания. Когда таковые бывали готовы, генерал Левашов вновь меня призывал или входил ко мне, и, по прочтении допроса, я писал собственноручное повеление Санкт-Петербургской крепости коменданту генералу-адъютанту Сукину о принятии арестанта и каким образом его содержать - строго ли, или секретно, или простым арестом.

Когда я перешел жить в Эрмитаж, допросы происходили в Итальянской большой зале, у печки, которая к стороне театра. Единообразие сих допросов особенного ничего не представляло: те же признания, те же обстоятельства, более или менее полные. Но было несколько весьма замечательных, об которых упомяну. Таковы были Каховского, Никиты Муравьева. руководителя бунта Черниговского полка, Пестеля, Артамона Муравьева, Матвея Муравьева, брата Никиты, Сергея Волконского и Михайлы Орлова.

Каховский говорил смело, резко, положительно и совершенно откровенно. Причину заговора, относя к нестерпимым будто притеснениям и неправосудию, старался причиной им представлять покойного императора. Смоленский помещик, он в особенности вопил на меры, принятые там для устройства дороги по проселочному пути, по которому государь и императрица следовали в Таганрог, будто с неслыханными трудностями и разорением края исполненными [Так в рукописи]. Но с тем вместе он был молодой человек, исполненный прямо любви к отечеству, но в самом преступном направлении.

Никита Муравьев был образец закоснелого злодея. Одаренный необыкновенным умом, получивший отличное образование, но на заграничный лад, он был во своих мыслях дерзок и самонадеян до сумасшествия, но вместе скрытен и необыкновенно тверд. Тяжело раненый в голову, когда был взят с оружием в руках, его привезли закованного. Здесь сняли с него цепи и привели ко мне. Ослабленный от тяжкой раны и оков, он едва мог ходить. Знав его в Семеновском полку ловким офицером, я ему сказал, что мне тем тяжелее видеть старого товарища в таком горестном положении, что прежде его лично знал за офицера, которого покойный государь отличал, что теперь ему ясно должно быть, до какой степени он преступен, что - причиной несчастия многих невинных жертв, и увещал ничего не скрывать и не усугублять своей вины упорством. Он едва стоял; мы его посадили и начали допрашивать. С полной откровенностью он стал рассказывать весь план действий и связи свои. Когда он все высказал, я ему отвечал:

- Объясните мне, Муравьев, как вы, человек умный, образованный, могли хоть одну секунду до того забыться, чтоб считать ваше намерение сбыточным, а не тем, что есть - преступным злодейским сумасбродством?

Он поник голову, ничего не отвечал, но качал головой с видом, что чувствует истину, но поздно.

Когда допрос кончился, Левашов и я, мы должны были его поднять и вести под руки.

Пестель был также привезен в оковах; по особой важности его действий, его привезли и держали секретно. Сняв с него оковы, он приведен был вниз в Эрмитажную библиотеку. Пестель был злодей во всей силе слова, без малейшей тени раскаяния, с зверским выражением и самой дерзкой смелости в запирательстве; я полагаю, что редко найдется подобный изверг.

Артамон Муравьев был не что иное, как убийца, изверг без всяких других качеств, кроме дерзкого вызова на цареубийство. Подл в теперешнем положении, он валялся у меня в ногах, прося пощады.

Напротив, Матвей Муравьев, сначала увлеченный братом, но потом в полном раскаянии уже некоторое время от всех отставший, из братской любви только спутник его во время бунта и вместе с ним взятый, благородством чувств, искренним глубоким раскаянием меня глубоко тронул.

Сергей Волконский набитый дурак, таким нам всем давно известный, лжец и подлец в полном смысле, и здесь таким же себя показал. Не отвечая ни на что, стоя, как одурелый, он собой представлял самый отвратительный образец неблагодарного злодея и глупейшего человека.

Орлов жил в отставке в Москве. С большим умом, благородной наружностью - он имел привлекательный дар слова. Быв флигель-адъютантом при покойном императоре, он им назначен был при сдаче Парижа для переговоров. Пользуясь долго особенным благорасположением покойного государя, он принадлежал к числу тех людей, которых счастие избаловало, у которых глупая надменность затмевала ум, считав, что они рождены для преобразования России. Орлову менее всех должно было забыть, чем он был обязан своему государю, но самолюбие заглушило в нем и тень благодарности и благородства чувств. Завлеченный самолюбием, он с непостижимым легкомыслием согласился быть и сделался главой заговора, хотя вначале не столь преступного, как впоследствии. Когда же первоначальная цель общества начала исчезать и обратилась уже в совершенный замысел на все священное и цареубийство, Орлов объявил, что перестает быть членом общества, и, видимо, им более не был, хотя не прекращал связей знакомства с бывшими соумышленниками и постоянно следил и знал, что делалось у них. В Москве, женатый на дочери генерала Раевского, которого одно время был начальником штаба, Орлов жил в обществе как человек, привлекательный своим умом, нахальный и большой говорун. Когда пришло в Москву повеление к военному генерал-губернатору князю Голицыну об арестовании и присылке его в Петербург, никто верить не мог, чтобы он был причастен к открывшимся злодействам. Сам он, полагаясь на свой ум и в особенности увлеченный своим самонадеянием, полагал, что ему стоить будет сказать слово, чтоб снять с себя и тень участия в деле.

Таким он явился. Быв с ним очень знаком, я его принял как старого товарища и сказал ему, посадив с собой, что мне очень больно видеть его у себя без шпаги, что, однако, участие его в заговоре нам вполне уже известно и вынудило его призвать к допросу, но не с тем, чтоб слепо верить уликам на него, но с душевным желанием, чтоб мог вполне оправдаться; что других я допрашивал, его же прошу как благородного человека, старого флигель-адъютанта покойного императора сказать мне откровенно, что знает.

Он слушал меня с язвительной улыбкой, как бы насмехаясь надо мной, и отвечал, что ничего не знает, ибо никакого заговора не знал, не слышал и потому к нему принадлежать не мог; но что ежели б и знал про него, то над ним бы смеялся как над глупостью. Все это было сказано с насмешливым тоном и выражением человека, слишком высоко стоящего, чтоб иначе отвечать как из снисхождения.

Дав ему договорить, я сказал ему, что он, повидимому, странно ошибается насчет нашего обоюдного положения, что не он снисходит отвечать мне, а я снисхожу к нему, обращаясь не как с преступником, а как со старым товарищем, и кончил сими словами:

- Прошу вас, Михаил Федорович, не заставьте меня изменить моего с вами обращения; отвечайте моему к вам доверию искренностью.

Тут он рассмеялся еще язвительнее и сказал мне:

- Разве общество под названием "Арзамас" хотите вы узнать?

Я отвечал ему весьма хладнокровно:

- До сих пор с вами говорил старый товарищ, теперь вам приказывает ваш государь; отвечайте прямо, что вам известно.

Он прежним тоном повторил:

- Я уже сказал, что ничего не знаю и нечего мне рассказывать.

Тогда я встал и сказал генералу Левашову:

- Вы слышали? - Принимайтесь же за ваше дело,- и, обратясь к Орлову: - а между нами все кончено.

С сим я ушел и более никогда его не видел.


Речь Императора Николая Павловича римско-католическим епископам в 1844 г.

Я призвал вас в столицу с тем намерением, чтобы вы познакомились с управлением католической церкви в России и пригляделись к действиям здешней духовной коллегии, которою я вполне доволен. Не полагайте, чтобы я призвал вас сюда с намерением враждебным вашему вероисповеданию. Знаю, что такое мнение стараются распространить между вами; до единого знаю всех тех, которые рассевают между вами такие нелепости, мог бы их наказать, но это не согласуется с моим императорским царским достоинством.

Да, я ни в чем не желаю вредить католическому исповеданию, потому что я сам католик. Душевно и сердечно привержен к своему исповеданию, и был бы столько же привержен и к римскому, если бы в оном родился; в отношении религии церкви католической намерения мои чисты.

Достаточно знаю, как далеко простирается моя императорская власть и как далеко может подвинуться, не нарушая вашего исповедания, и потому-то именно требую приверженности и повиновения, и тем более должен этого требовать, что сие повелевает вам Сам Бог, пред Которым я должен буду ответствовать за благополучие вверенного мне народа. Глава вашей церкви подтверждает вам тоже. Да, не безызвестно мне, что святой отец желает, чтобы вы повиновались и были привержены к своему государю. Папа мне друг, но весьма сожалею, что апостольская столица дает к себе доступ ложным и враждебным донесениям, относительно состояния католицизма в моем государстве. Последний его отзыв основан на подобных донесениях. Таким путем папа ничего со мною не выиграет,- во всяком случае, надлежало ему обратится ко мне, а не делать публичной огласки. Не хочу, чтоб отзыв этот был опровергаем публично и официально; это было бы не соответственно моему сану, и потому я не велел отвечать на оный гласно. Еще раз повторяю вам: повинуйтесь вашему государю, и единственно с этим условием я есть и буду вашим покровителем. Ежели духовенство ваше будет мне искренно повиноваться, то может быть уверенно в своем благоденствии.

Давно бы уже церковь ваша пала в моем государстве, если бы я не поддерживал ее верными средствами. Знайте, что она должна опасаться не правительства, но своего собственного духовенства. Между вами есть столько порочных священников, что даже страшно вспоминать о том. Духовенство ваше преисполнено или фанатизма или равнодушия, но фанатизма не религиозного, а политического, и под религиозными предлогами старается оно скрыть неповиновение и сопротивление правительству. Сколько с одной стороны я покровитель вашей церкви, столько с другой буду наблюдать за благонравием епископов и всего вашего духовенства, и буду строго наказывать преступных, потому что ответствую за их поступки. Мне хорошо известно, чем вы обязаны каноническому, то есть церковному вашему уставу, и потому желаю, чтобы оный был исполняем в точности. Знаю, что должное направление воспитания духовенства составляет самое лучшее средство к образованию хороших священников, и потому желаю, чтобы воспитание это было католическое, но не менее того утверждено на монархических основаниях; желаю, чтоб образовались подданные верные, послушные и преисполненные христианской любви и приверженности престолу. Итак, да будет воспитание духовенства католическое, но не иезуитское, как в Галиции или редемптистов во Франции. Признаюсь, откровенно, что я не потерплю иезуитов, и если бы августейший мой предшественник Александр I-й не удалил их из государства, я сам бы это сделал.

Крайне сожалею, что вы собрались здесь в весьма печальное время кончины митрополита вашего Павловского. Кончина его составляет невозвратную потерю для церкви и государства. Но верно известно вам, что перемещение духовной академии из Вильны в С.-Петербург было мною сделано с единственною целью подчинить оною непосредственному надзору покойного митрополита; в прежнем состоянии она никак не могла далее оставаться. Я имел справедливые причины быть недовольным тогдашним ее направлением.

Стремление ее было неблагонамеренно. Кончина митрополита расстроила все мои намерения,- я в величайшем беспокойстве и даже в крайнем затруднении, потому что ни в империи, ни в царстве не нахожу никого, кто бы мог достойно занять его место".

Сообщ. П.П. Карцов


Записки имп. Николая Павловича о прусских делах

I. С некоторого времени носится слух о военном действии, предпринимающемся против Берлина. Какая его цель - неизвестно, но можно предполагать, что оно будет обращено против черни, делающей почти каждый вечер из Берлина арену всех своих неистовств. Надо надеяться, что цель эта будет легко достигнута помощью многочисленного и верного войска, нетерпеливо желающего отомстить за оскорбления и унижения, так мало им заслуженныя.

Но когда этот факт совершится, какое будет дальнейшее правительства и что надо будет ему сделать, чтоб возвратить монархии бывшую ее силу и восстановить ее прошедшую власть.

В ответ на этот вопрос , казалось бы сначала необходимым определить: какой именно род правления подходит более к географическому положению Пруссии, к ее прошедшему и к ее настоящему составу?

История свидетельствует, что Пруссия своим величием была обязана мужеству и победам своих властителей и в высшей степени воинственному духу, который преобладал в этой стране, опираясь на воспоминаниях славы и несчастий, из которых Пруссия вышла победительницей при бессмертном ее короле Фридрихе Вильгельме III.

Устройство, данное покойным королем своему войску, было тесно связано с правительственным устройством страны. Все носило на себе отпечаток военного духа, потому что всякий проходил через военную шеренгу, всякий был приучен к военной дисциплине и всякий повиновался по наследственной привычке.

Если, к великому несчастию страны, эта самая дисциплина не была обращена на старинную систему общественного образования, она по крайней мере вменялась в обязанность для каждого лица пройти через военную шеренгу. Поэтому можно сказать, что Пруссия, до кончины короля, была обширною военною колониею, которая, при зове своего короля, составляла один лишь лагерь, один лишь вооруженный народ, с радостью и счастьем следующий за одним лишь голосом своего государя.

Какая же была цель нынешнего короля к разрушению оснований подобного устройства и в желании заменить его - правлением с конституционными формами? Была ли эта страна несчастлива? Была ли она бедна, недовольна? промышленность, искусства, науки находились ли в бедственном положении? не представляло ли королевство вид самый богатый, самый счастливый, какого только можно было встретить? Что же было причиной подобного посягательства на столь блестящее прошедшее?

Рассмотрим теперь эти столь хваленные, и столь загадочные конституционные нормы; могли ли они быть применены с некоторым основанием к стране, в высшей степени военной и привыкшей повиноваться одной лишь воле?

Не ясно ли то, что там где более не повелевают, а позволяют рассуждать вместо повиновения,- там дисциплины более не существует; поэтому повиновение, бывшее до тех пор распорядительным началом,- переставало быть там обязательным и делалось произвольным. Отсюда происходит беспорядок во мнениях, противоречие с прошедшим, нерешительность насчет настоящего и совершенное незнание и недоумение на счет неизвестного, непонятного и, скажем правду, невозможного будущего. Таким образом, установим тот факт, что Пруссия, для того, чтоб остаться той, чем она была: великой и сильной военной державой, должна возвратиться к старинным своим учреждениям, основанным на опытах и преданиях прошедшего, или же она должна перестать быть военной державой, должна спуститься в разряд государств, правда, обширных, но слабых, с очень разнообразными, вовсе не однородными местными интересами и подвергнуться всем превратностям, происходящим от пустословия и страстей 100 или 200 повелителей, заменяющих благотворную волю одного государя, отца своих подданных.

Можно надеяться, что военное действие против Берлина не может и не должно иметь целью восстановить и скрепить то, что было сделано в последнее время и с чего уже получаются горькие плоды, но напротив, восстановить старинное правительственное здание в таком виде, в каком оно было в года славы и благосостояния монархии. Никто не может желать лишить самого себя жизни, потому что взять вторично оружие для того лишь, чтоб укрепить гнусный образ февральского правления, было бы преступлением, ибо это значило навсегда погубить Пруссию и заменить ее жалким государством, без силы и прочности.

Но мгновенное военное действие во всей монархии, во имя короля, для восстановления или водворения старинного порядка вещей, мне кажется возможным.

Оно должно быть сопровождено провозглашением от самого короля, объявляющего, что во время мартовских событий, король не мог без ужаса видеть проливающуюся кровь своих подданных в этой братоубийственной борьбе; что, желая, во что бы то ни стало, прекратить эту борьбу, он уступил мольбам, выраженным ему во имя народа, пожаловав стране желаемые ею учреждения; что, впрочем он заранее был убежден в том, что неодобрения не замедлят выразиться со стороны большинства народа, как вещь противоречащая духу народных преданий, воспоминаниям о монархии и к тому же в совершенной противоположности с интересами страны. Что убеждение это овладело теперь всеми благонамеренными сословиями, что почти ежедневные неистовства самой презренной берлинской черни, не знавшей более никаких границ, угрожали и жизням и собственностям. Что с этой минуты, король полагает, что наступило время прекратить такой порядок вещей, нетерпимого и несовместного с честью Пруссии и что, опираясь на непоколебимую верность своего войска, прошедшего через целую эпоху всевозможных испытаний невредимым и непорочным,- он объявляет все случившееся с февраля 1847 года, отстраненным и несуществующим; прежние же законы и постановления монархии вновь установленными во всей своей силе и лица, противящиеся им будут сочтены изменниками и вне закона и что, наконец, везде, где оно только окажется нужным, войско и военная сила будут отвечать за исполнение настоящего постановления.

II. После бедственных берлинских дней, прусский король объявил, что отныне Пруссия сливается с Германией. Без сомнения, значение этого выражения было понято немногими лишь людьми, но большая часть пруссаков, в особенности войско, оплакивает это решение, не будучи в состоянии свыкнуться с мыслью, что столь исключительно военного характера монархия, имеющая такие исключительные интересы и предания, должна вдруг отказаться от своего прошедшего и впредь признать своим - прошедшее всей остальной Германии, с которой она не имеет ни тесных связей, ни даже каких-либо хорошо доказанных сношений по общим интересам, по крайней мере в большинстве провинций, составляющих королевство. Неудовольствие существует, это несомненно; честь войска столько же оскорблена, сколько оскорблены и его самые дорогие преданья; сама страна испытывает, и очень вероятно, долго еще будет испытывать лишь неблагоприятные результаты, происходящие как от совершенного переворота, так и от неурядицы мыслей, от совершенного расстройства всего общественного порядка и частных отношений, которые, по несчастию, заменяют прошедшие: благосостояние, безопасность и благоденствие, бывших предметами справедливого удивления Европы.

Но если к этим грустным истинам надо еще прибавить, что прошедшее свергнуто и ничто не создано, что могло бы его заменить, что безначалие продолжается, что нахальство увеличивается и затрагивает уже принцип о законности престолонаследия,- надо согласиться, что всякий истинный пруссак должен испугаться результата беспорядков двух последних месяцев и он отныне смотрит на гибель своего отечества, как на вещь почти неминуемую.

Естественно, что чувство благородной любви к отечеству заставляет искать средства спасти отечество, вопреки лицам, желающим его погибели, и восстановить старинное прусское знамя для того, чтоб соединить под ним всех тех, которые не желают дать погибнуть монархии.

Берлин, изменнически восставший против своего короля, имеет ли право предписывать законы всему королевству? Подчиниться воле толпы, овладевшей властью, не значит ли это предоставить ей странную силу? И если правительство настолько слабо, что не может найти средство восторжествовать над нею, следует ли из этого, что вся монархия должна ей подчиниться? Если смелость нескольких подлецов приговорить прусского принца, законного наследника престола, к лишению всех прав его, надо ли из этого вывести, что Пруссия должна признать столь гнусное действие?

Если, по несчастию, подобное действие прошло бы в Берлине безнаказанно и король дал бы на то свое согласие, нельзя предполагать, что король сохранил действие своей свободной воли; подобное согласие было бы у него вынужденно, как у пленника - силой.

В этом несчастном случае я полагаю, что принц прусский не должен бы подчиняться подобному решению. Ему бы следовало требовать возвращение своих неотъемлемых прав; он должен их требовать посредством вооруженной силы; все войско и большинство всей страны приняли бы его сторону.

Два средства представились бы ему, чтоб снова завладеть своим престолом: первое состояло бы в соединении его с войсками, находящимися в настоящую минуту в Голштинии, преданность которых ему известна; войско это немногочисленно, но испытано и находится ближе других к Берлину. С ним он мог бы тотчас идти на Берлин, освободить короля, овладеть столицей и подвергнуть справедливому наказанию всех подлецов, которые там преобладают.

Второе средство состояло бы в том, чтобы сначала удостовериться в чувствах графа Дона, командующего 1-м корпусом, и генерала Колломба, командующего войсками в Познани; я же не сомневаюсь в искренности их национального чувства. Принц прусский мог бы тогда отправиться в Данциг или Пиллау, собрать 1-й корпус на берегах Вислы, присоединить к ним часть или даже все находящееся в Познани войско, которым можно располагать,- и всем вместе идти на Берлин.

В обоих случаях успех несомненен. Первый представляет более выгод по скорости своего исполнения; второй имел бы преимуществом опираться на наше войско, как на резерв, готовый идти на помощь принцу,- но только в случае вмешательства Франции или Южной Германии.

Настало, по-моему, время с полным доверием открыться генералам Графу Дона и Колломбу, чрез посредство здешнего прусского министра. Его дело будет выбрать верный и непредосудительный способ, чтоб в этом удостовериться.

Но если принц прусский так слаб, что возвратится теперь же в Берлин, после того, как настоящее направление оказалось таким гнусным в отношении его, то это была бы непростительная ошибка, могущая наконец совершенно погубить Прусскую монархию, потому что принц должен бы был подписать унизительные, почти позорные условия и правая сторона, с той же самой минуты потеряла бы всякий предлог к противодействию и всякую надежду на спасение правого дела.

Примечание. Сообщением приведенных документов, (1847 г.) мы обязаны генерал-лейтенанту Василию Федоровичу Ратчу, столь недавно еще и столь преждевременно похищенному смертью. Этот человек искренний, фанатический труженик в области отечественной истории - был замечательный во многих отношениях деятель. В течение многих лет знали мы В. Ф. Ратча и в ближайшем времени надеемся о нем поговорить.

Ред.

Следующая глава  
К оглавлению  



 Б.Н.Тарасов    Николай I и его время


[Становление]   [Государствоустроение]   [Либеральная Смута]
[Правосознание]   [Возрождение]   [Армия]   [Лица]
[Новости]