No graphic -- scroll down
 Вспоминая о русском писателе   А. Кузнецов

СОЛОУХИН
Вспоминая о русском писателе

Кто не жил сознательной жизнью в 50-70-е годы, тому не понять роли и значения Солоухина в пробуждении русского самосознания. Откроют они "Письма из Русского музея", прочтут о храме Христа Спасителя и скажут: "Ну и что? Давно уже построили новый". И невдомек им, что было и другое время, когда сказать хоть слово в защиту храма значило поломать свою жизнь. Недавно разговаривал с одной пятидесятилетней женщиной, она говорит: "Письма из Русского музея" перевернули в моем тогда еще совсем молодом сознании все установленные представления о жизни. Это было откровение. До сих пор помню: как называется улица, соединяющая Невский с Площадью искусств? Улица Бродского. А кто такой Бродский? А это тот, что вождей рисовал. Помню Ангела Златые власы".

От Москвы до Петушков два часа езды на электричке, а там нас с женой и зятем дожидался в своем "Запорожце" Владимир Николаевич Алексеев, большой знаток Владимирщины. Мы не раз колесили с ним по ее деревням.

- Будете писать? - спросил меня Алексеев, когда машина задребезжала и тронулась с места.

- Не знаю... - пробурчал я.

И тут же вспомнил, как однажды Солоухин уезжал в командировку, а я спросил у него:

- Едешь собирать материал?

А он ответил:

- Материал собирает прокурор. Я еду жить.

Солоухина нет. Мне хотелось думать, что я еду пожить у его могилы.

* * *

К селу Алепино мы подъезжали в солнечный холодный полдень. В этом году выпало много снега, а в первых числах апреля подморозило. Березы стали уже лиловыми от почек, а ветлы у речушек успели пожелтеть от сережек, но на всхолмленной равнине алепинских окрестностей лежал снег. В лесу и в перелесках он был глубоким, а на полях кое-где по буграм появились проталины.

- Смотрите, коршун! - сказал Володя Алексеев. - Прилетел уже.

Я посмотрел в боковое стекло машины и увидел парящую птицу. Сразу вспомнился наш спор с Солоухиным по поводу ястреба. Спорить с ним было непросто, он редко уступал. В одном его стихотворении про ястреба, не в том, что начинается строкой: "Я вне закона, ястреб гордый...", а в другом, что-то не помню его названия, - в нем автор влезает на дерево и выкидывает из гнезда птенцов ястреба.

- Но ты описываешь не ястреба, а сокола, - говорил я ему.

- Почему?

- Да потому, что ястреб - кошка воздуха. Он затаивается в ветвях, кидаясь на свою добычу. А сокол - собака воздуха, он догоняет свою жертву и бьет ее в воздухе.

Солоухин не соглашался:

- Это в тебе говорит ученый-орнитолог. А кто это знает?

- Ты автор, поэт. Должен знать. Сокол редкая, охраняемая птица.

- Вот именно - поэт. Тут нужен образ, а не сведения из твоих определителей птиц.

Он начинал сердиться, и я уступал. С другим человеком я бы этого никогда не сделал.

Книги Солоухина часто встречали в штыки специалисты-ученые. "Письма из Русского музея" возмущали искусствоведов, "Трава" - ученых-ботаников. Разве что "Прекрасную Адыгене" альпинисты, хоть и отмечали проколы "новичка", приняли с благодарностью. Но ведь ни один из многих тысяч научных трудов по искусству или по ботанике не мог тронуть души людей, они способны лишь заложить в нас какие-то знания. Книги же Солоухина заставляли думать, волноваться, становились в тысячи раз дороже сухих статей "искусствоведов". Помню, я сказал ему:

- Ты в "Прекрасной Адыгене" перепутал фамилию альпиниста, написал Лунычкин вместо Луничкина. Он обиделся. Эстонца спутал с латышом, насчет "чистых скалолазов" ты загнул... Что бы дать мне почитать рукопись...

- Неважно, Саша, - пробасил недовольно Владимир Алексеевич. - Ведь не для него одного написано.

Конечно, конечно, это пустяки по сравнению с повестью, которая стала лучшей из книг, рассказывающей об альпинизме, о начальном альпинизме.

Он всегда был тверд и решителен.

- Возвращаюсь на своем "козле", - рассказывал он мне, смеясь, - в час ночи, в легком подпитии. Раз! Задел слегка крылом машины тумбу. А тут милиционер. "Документы! - потом: - Выйти из машины!" Вылез, он изучает мои документы. "Писатель, что ли?" -"Да. Поэт и прозаик". - "Про каких еще "заек"? Вы пьяны". И повез в милицию. Завел в отделение, за стойкой дежурного нет. Положил на нее документы и пошел искать лейтенанта. Сижу - никого нет. Взял документы, ключи, вышел, сел в машину и уехал.

Но все-таки нашли, утром звонят: "Вы были пьяны, задержаны и сбежали из отделения". А я им: "Да что вы?! Я уже лет десять как в рот не беру".

Или вот такой случай. В Париже Солоухин накупил много белоэмигрантских книг. Деникина, Краснова, Ильина, Булгакова, Бердяева... В то время ни одну из подобных книг нельзя было провезти в Союз, навсегда сделался бы невыездным. А он набил ими два ящика и отправил багажом. Через некоторое время его вызывают к начальнику московской таможни. Сидит с ним и товарищ из КГБ.

- Эти книги нельзя провозить, - говорит начальник. - Неужели вы этого не знаете?

- Я писатель, - отвечает Солоухин. - Как же я могу писать об этих людях, не читая их?

Они были так поражены, что отдали ему оба ящика.

* * *

У дома Солоухиных стоял автобус и несколько легковых машин, в доме толпился народ. Дом большой, двухэтажный, не мудрено, что при коллективизации семья попала в кулаки. Крепкое велось тут хозяйство. Пожалуй, самый большой дом в деревне. Прямо возле него стоит церковь Покрова Пречистыя Богородицы, запущенная и обветшалая. Дом подремонтировали, укрепили, а внизу большую комнату обшили вагонкой. В ней холодильник, газовая плита, топилась печка. Жена Владимира Алексеевича - Роза Лаврентьевна, дочери Елена и Ольга. Я знал, что дом недавно вновь обворовали, все иконы украли, и поэтому привез образ Богоматери Владимирской. Поставил его на сервант. Роза Лаврентьевна поблагодарила меня и сказала:

- Ведь твои иконы, твой давний подарок, висят у нас. Они для Володи были, пожалуй, самыми дорогими.

Когда я оставил альпинизм как профессию, мы стали чаще видеться. Нас объединяла любовь к старине, к старинному русскому искусству, мы любили посидеть, позаниматься с иконами, с финифтью, с мелкой пластикой. Мне остались от деда старые книги, Владимир Алексеевич многие из них пересмотрел. Однажды из разрушаемой церкви я вывез со своими студентами несколько больших храмовых икон. Из них начали строить полки для склада, а мы пришли со студентами-альпинистами и сняли остатки из иконостаса. Поставил я эти иконы под лестницей черного хода в институте и за делами забыл про них. Года через два вспомнил и говорю Солоухину:

- Володя, у меня в институте давно уже стоят черные совсем доски. Не хочешь взглянуть?

- Давай поглядим, - отвечает.

Приехал он на своем джипе и забрал их, а я поехал домой. Через несколько часов звонит:

- Саша, приезжай немедленно.

- Что такое?

- Увидишь.

Приехал, смотрю, иконы мои разложены по столам и над ними колдуют два реставратора.

- Деисус семнадцатого века, - говорит мне Солоухин. - Это твои вещи. Решай, что будешь делать,

- Что мне решать, - отвечаю, - в моей хрущевской квартире места для них нет. Считай, что это мой подарок.

Вчера был у Розы Лаврентьевны, привозил деньги, собранные альпинистами на памятник. Висят в гостиной, глаз не оторвать.

Приходилось слышать внушенное русскоязычными представление, что, мол, Солоухин жаден, что он будто этакий деревенский кулачок, готовый обманывать бедных старушек. Люди всегда меряют своей меркой, и тот, кто видел в собирании икон Солоухиным что-то нечистоплотное, прежде всего сам нечист душой. Это мне хорошо знакомо, я тоже собиратель, и обо мне наши недруги говорили, что я наживаюсь и торгую. На самом же деле за всю свою жизнь я не продал ни одной вещи, ни одного предмета. Так и он, Владимир Алексеевич. Я не знал случая, чтобы он что-то продал, тем более кого-то обманул. Поменял - да, дело коллекционерское. Просто он собиратель широкого размаха, знаток и тонкий ценитель древнерусского искусства. Надо понимать, что такое собирательство. Перечтите первые страницы "Черных досок", если не помните, не стану их пересказывать. Не замечал я его прижимистости. Он всегда дарил свои книги, а один раз привез мне из Болгарии кожаные шорты. До сих пор их ношу.

* * *

Поднявшись по лесенке на второй этаж, я походил по дому. Народ весь собрался внизу. Старые стулья, провалившееся кресло, старинная кровать, книги, книги, книги... В одной из комнат стояло колесо от телеги и висело несколько прялок. Всегда, когда я читал Владимира Алексеевича, я слышал его характерный, низкий и с оканьем голос. И сейчас, в одиночестве бродя по дому, я слышал последние сказанные мне по телефону его слова:

- Лежу, Саша, милый, под капельницей один час, а что в остальное время здесь делать? Хочу домой.

Может ли кто-нибудь представить себе Владимира Алексеевича Солоухина под рюкзаком, лазающим по скалам или вырубающим ледорубом ступени на леднике? А в 1972 году мы с ним были в горах. Вот где, в экстремальных ситуациях, раскрывается человек. И он меня не разочаровал. В представлении альпиниста горы - это ледники и вечные снега. Урал, скажем, или Карпаты для него не горы. Они для туристов. Мы с ним побывали на Тянь-Шане. Позвонил как-то, сказал, что устал и захотел посмотреть на мои любимые горы. Помнится, я ответил так:

- Что значит посмотреть? Издали посмотреть на горы все равно, что быть евнухом в гареме. Чтобы увидеть горы, надо подняться на вершину.

Что произошло дальше, описано в "Прекрасной Адыгене". Я чуть ли не силком вытащил его, мне хотелось, чтобы он увидел настоящие горы. Ведь когда что-то любишь, всегда хочется, чтоб и твои близкие, твои друзья тоже это увидели, полюбили. Прекраснее же гор нет ничего на свете. Оля тоже захотела в горы и настояла на своем, хотя ее считали в семье не совсем здоровой, всячески оберегали и лечили. Роза, ее мама, все повторяла при прощании, что Оленьке нельзя поднимать ни в коем случае больше двух килограммов. И вдруг ночи в палатке на земле, зарядка, котел на костре, режим и ледяная вода в горном ручье. Мало того, ежедневные тренировки по пять-шесть часов. Оля не захотела жить в помещении, где я поселил Владимира Алексеевича, она с первых же дней сбора включилась целиком в его жизнь. Быть "сачком" ей не позволяло самолюбие. И Солоухин все выполнял, он же был солдатом и знал, что такое дисциплина. И Володя и Оля прошли все и побывали на вершине Адыгене 4404 метра высотой.

За свою жизнь в горах я видел несколько тысяч новичков. Не все они смогли подняться на вершину, всегда случался отсев. Одни не выносили тренировок, подчас жестоких, другие не верили в себя, боялись восхождения, не столько из-за его опасности, сколько из-за физической нагрузки. Не хочется и подводить своих товарищей, ведь если ты сел и дальше идти не можешь, то с тобой вниз отправляют двух-трех человек, лишившихся из-за тебя восхождения. Новичками, как правило, бывают молодые люди, а тут почти пятидесятилетний, громоздкий, отвыкший от физической работы писатель. Но Солоухин шел и шел вверх. Он, конечно, взвешивал, рассчитывал свои силы, без этого нельзя. В восхождении на вершину заключена модель достижения всякой жизненной цели. Кроме освоения техники альпинизма и физической подготовки, надо думать. Главное тут тактика и стратегия. Солоухин все это понял, усердно тренировался и осваивал технику.

За все время он ни разу не пожаловался, не посетовал на трудности. Хотя однажды, при первом нашем выходе на ледник, Володя ночью разбудил меня.

- Саша, я, знаешь... как бы мне не умереть.

- Что такое? - испугался я.

- Видишь, как я дышу? Вдох, а потом сразу несколько частых, частых... Так бывает при инфаркте.

- Спи спокойно, Володя, - ответил я, улыбаясь в темноте палатки. - Это так называемое чейн-стоковское дыхание. Ты просто еще не акклиматизировался. Так всегда бывает. На следующем выходе на высоте такого уже не будет.

Спустились мы тогда в лагерь, оказывается, приехал и ждет нас Чингиз Айтматов. Привез много хорошего вина.

- Нет, Чингиз, нет, - мотает головой Солоухин. - Мы тренируемся.

- Немножко-то можно, - настаивает Айтматов, - немножко не повредит.

Владимир Алексеевич смотрит на меня. Я молчу. Тогда он говорит Айтматову:

- Прости, Чингиз, извини, не могу. Я хочу подняться на вершину. Мы с тобой еще сто раз выпьем, а восхождения у меня больше не будет. Один раз в жизни. Не могу.

Мы распили это вино, когда все кончилось.

Солоухин не говорил о своих переживаниях и сомнениях, но я видел, что перед восхождением в нем шли "кровопролитные бои". Я не вмешивался. Сидит на камне, на лбу и на щеках клочья кожи от лопнувших волдырей (солнечные ожоги), губы распухли, сидит перед восхождением и думает. Только прочтя повесть, я узнал, что варилось в его голове под смешной зеленой шапочкой с вертикальными полосками: "Миллионы, миллиарды людей живут на земле, не делая восхождений на вершины, и ничего ведь, живут. Точно все клином сошлось на этой вершине Адыгене! Объяви утром, что ты не хочешь идти, и группа уйдет без тебя. Скажи, что неважно себя чувствуешь. Силой не потащат...

Ход этих мыслей показался мне настолько нелепым, нереальным и фантастическим, что я даже вздрогнул, сбросив с себя дремоту, которой тепло и сладко наливалось усталое тело.

Не говоря о том, что я хочу (хочу и хочу!) взойти на вершину, разве возможно отказаться от восхождения перед всем честным народом в последний момент?

Александр Александрович ничего не скажет. Опешит в первое мгновение, но тотчас возьмет себя в руки и спокойным голосом произнесет:

- Ну, хорошо.

Не рад ли он будет в глубине души? Ибо возложил на себя большую ответственность - тащить на гору не спортсмена, не альпиниста. Может быть, он втайне надеялся, что во время тренировок и учебных занятий я и сам пойму, что сажусь не в свои сани? Но оказать он ничего мне не скажет, кроме спокойного, неодобряющего и неосуждающего: "Ну, хорошо".

Потом в Москве, делясь впечатлениями с друзьями, он прибавит, наверное, еще несколько словечек, но тоже сдержанных в тактичных. Так я вижу его, сидящего в низком кресле, держащего около колен и обогревающего в своих ладонях пузатый бокал и смотрящего мимо бокала на свои ноги.

- У него получилось не очень удачно. Шел холодный дождь, и он себя плохо почувствовал. Обидно. Все уже было сделано. Оставалось только войти.

- Может, просто сдрейфил писатель?

- Может быть, и сдрейфил".

Что испытывает человек на вершине? О... сколько людей, столько и высказываний по этому поводу. Мне хотелось знать, о чем, стоя на вершине, думал Солоухин. Она далась ему трудно. Но тем дороже стала. Вот что он шептал про себя, когда склон кончился, пошел вниз и показалась зубчатая линия горизонта, а перед ней целая страна гребней, вершин, ледников:

"Двадцать первое августа одна тысяча семьдесят второго года. Десять часов утра. Мне сорок восемь лет. Я стою на вершине Адыгене. Уже ничего нельзя сделать. Никогда не будет меня, не стоявшего на вершине Адыгене, а всегда буду я, совершивший восхождение, преодолевший все, что надо было преодолеть, достигнувший вершины и стоящий на ней. Я стою на вершине Адыгене".

* * *

Кроме семьи Солоухиных и моей семьи, никто из Москвы на годовщину в Алепино не приехал. За неделю до этого в ЦДЛ был вечер памяти Владимира Алексеевича, секретари Союза писателей говорили хорошие слова, многие собирались быть в Алепине 4 апреля. Но никто не приехал. Конечно, добраться сюда непросто, более двухсот километров от Москвы и от поезда далеко, но мог бы Союз писателей и автобус заказать. Владимир поближе, оттуда и народу побольше.

Недругов у Владимира Солоухина водилось предостаточно. По пятницам, а 4 апреля была как раз пятница, по телевидению, как всегда, выступал ненавистный всем русским писателям Евгений Евтушенко со своей тошнотворной программой "Поэт в России больше, чем поэт". Роза Лаврентьевна попросила его помянуть в этот день Солоухина. И что бы вы думали? Евтушенко (Гангнус) рассказывал в этот день о Давиде Самойлове.

Помню, когда отпевали Владимира Алексеевича в храме Христа Спасителя, явился к концу службы Андрей Вознесенский. Оттолкнув меня, встал поближе к гробу и по окончании панихиды начал выступать. Телевизионщики бросились его снимать. Я вышел из храма, не мог на него смотреть. Ведь только что Солоухин опубликовал свою статью "Лонжюмо - сердце России", где писал: "А там в Лонжюмо, где (по Вознесенскому) билось сердце России. Там, значит (подразумевается), уже не хари, а благороднейшие, просветленные, одухотворенные, утонченные лица. Кто же, так сказать, персонифицировал бьющееся в Лонжюмо сердце самой России? Вот их перечень по книге Ф. Платтена "Ленин из эмиграции в Россию": В. И. Ленин с супругой, Г. Сафаров, Григорий Усиевич, Елена Кон, Инесса Арманд, Николай Бойцов, Ф. Гребельская, Сковно (Абрам), Г. Зиновьев (Апфельбаум) с супругой и сыном, Г. Бриллиант, Моисей Харитонов, Д. Розенблюм, А. Абрамович, Шнейсон, М. Цхакая, М. Губерман, А. Линде, Айзентух, Сулишвили, Ревич, Погосская". (Цитата приведена точно по Ф. Платтену, где иногда указана им только фамилия, иногда имя и фамилия, иногда только инициалы, а иногда указан псевдоним и лишь в скобках - подлинная фамилия.)

"Так вот, дорогие соотечественники, - продолжал Солоухин. - Оказывается, сердце России - не Москва первопрестольная и златоглавая, с ее Кремлем, не Троице-Сергиева Лавра, с ее святостью... а ЛОН-ЖЮ-МО, где собрались десятка полтора недоучек (а все они были именно недоучками, это легко проверить, хорошо, если каждый из них закончил хотя бы гимназию), чтобы разработать заговор с целью захвата власти в России и ее дальнейшего уничтожения". Среди названных ни одного русского.

И получив вот так по морде, Вознесенский тут как тут. По телевидению показали его, а не кого-нибудь из русских писателей.

Солоухин всегда появлялся у истоков общественных явлений, которые становились значимыми до всеобщности. Сейчас нам трудно понять, что означали те же "Черные доски" в шестидесятые годы. А он сказал свое слово, и возник широкий интерес к древнерусскому искусству, а заодно и к Православию. То же и в литературе. "Владимирские проселки" стали дорогой в деревенскую прозу.

В 1976 году позвонил мне Солоухин и говорит:

- Приходи, дело есть.

И дает мне толстую-претолстую папку с рукописью "Последняя ступень".

- Вот, - говорит, - хочу, чтобы ты прочитал. Давал пока Леонову, Распутину и Белову. Почитай, потом поговорим. Только... никому. Даже жене.

Прочитал. Мозги у меня набекрень: не может такого быть! Не тому нас учили в школе. Хотя где-то таились во мне сомнения в правоте новейшей нашей истории. Доходили какие-то отдельные слухи. Отец боялся говорить со мной на эту тему, но и у него временами проскакивали отдельные фразы о советской власти и ее вождях. А тут лавина на меня обрушилась.

- За такую рукопись, Володя, - говорю, - тебе сразу полагается "вышка". К стенке тебя, дорогой мой, к стенке, и без разговоров.

Смеется.

- Больше никому не показывай. Надо сфотографировать и спрятать, зарыть пленку до лучших времен. А рукопись сжечь.

Он хохотнул.

- Давно уже спрятано. И здесь и там, - показал он большим пальцем за спину.

Части этой большой книги вошли в изданные позже "Читая Ленина", "При свете дня", "Соленое озеро", издана "Последняя ступень". Но только (вот парадоксы истории!) в конце девяностых родов они уже не производят того впечатления, что двадцать лет назад, даже и десять лет тому назад. Солоухин сказал об этом первый, потом говорили, говорили, и то, что было откровением, стало привычным, обычным. Из последних книг наиболее поразила читателя книга "Соленое озеро".

Владимир Алексеевич подарил мне эту книгу, переплел я также вырезку из "Нашего современника" с этой повестью. Да то и другое зачитали. Давал приличным людям, но не вернули. Оба клянутся, что пропала, и не поймут, каким образом. Говорили мы о ней тогда, когда книга не была еще написана. В Переделкине я встретил Солоухина, возвращающегося из магазина. В бесформенной зимней шапке и в несуразной какой-то куртке он шел по тропинке вдоль шоссе и нес в каждой руке по сумке. Этакий на вид мужик - строитель или механик из гаража. Отличало его от них только то, что держался он прямо и выступал с достоинством.

- Ну пойдем, пойдем, Саша, милый, заходи.

На первом этаже переделкинской дачи жил тогда Борис Можаев, Солоухин - наверху.

Закусывали грибами. Владимир Алексеевич, возвращаясь из Алепино, скупил на шоссе все продававшиеся грибы, свалил несколько ведер в багажник, привез в Переделкино и засолил. О своем собственном способе засолки грибов, простом и быстром, он рассказывал не без гордости. Грибы действительно были хороши. Повспоминали горы, посетовали на смуту. Он подарил мне только что вышедшую книгу "При свете дня".

- Что теперь? - спрашиваю.

И Солоухин принялся мне рассказывать об Аркадии Голикове.

- Что ты, Саша, что ты... - поднимал он голову характерным для него образом, словно кивал головой вверх, а не вниз. - Нас-то учили, что Гайдар командовал в шестнадцать лет полком, а он на самом деле был начальником расстрельной команды. Тухачевский его, как известного палача, взял на подавление Антоновского восстания, и он уничтожал целые деревни с женщинами, стариками и детьми. А потом в Хакасии так развернулся... Все документально, все из архивов ЧОНа.

- А ты не боишься? - спросил я.

И он ответил:

- У меня есть девиз Чингисхана. Не знаешь его?

- Нет.

- "Боишься - не делай, делаешь - не бойся".

Потом он привел этот свой девиз в "Последней ступени".

* * *

- Оля, у меня есть все книги папины, а вот "Последняя ступень" не подписана. Подпиши мне, пожалуйста, - попросил я.

- Ну что вы, Александр Александрович, разве я имею право подписывать папины книги?

- Кто же теперь подпишет?

- Мог только он.

В ее глазах стояли слезы.

Оля ушла, а я продолжал ходить по дому, хотя и чувствовал себя неловко: кругом лежат личные вещи Солоухина, будто вторгся я без спроса в его комнаты, в его жизнь. Однажды позвонил мой товарищ по альпинизму и говорит: "Один мой друг хочет познакомиться с Солоухиным. Мы на колесах, давай поедем к нему в Переделкино". Я ответил, нет, не могу, мне неудобно его беспокоить. Товарищ мой понять этого не мог: "Вы же старые друзья, в горах вместе были. Подумаешь, беспокоить..." Как я мог объяснить ему, что такое для меня Солоухин? Да, мы знакомы полвека и были дружны, нас связывало многое, но... Но я всегда чувствовал себя младшим братом Владимира Алексеевича, он мой учитель. Хотя мы почти ровесники. Именно он, его книги определили мое место на земле. И, думаю, не только мое.

После войны я учился в Театральной школе-студии И. А. Завадского, а сестра моя Лидия была студенткой Московского городского театрального училища. Вокруг нее, красавицы, всегда вились поклонники, в том числе и студенты Литинститута. За одного из них она вышла замуж. Я же в то время был кинозвездой, снялся в главных ролях в трех фильмах, меня все знали. И вот мы, театральные студенты, дружили с литинститутовцами. На площади Пушкина в одноэтажном доме располагался тогда знаменитый "бар номер четыре". Литинститут рядом. Мы собирались в этом баре, читали стихи, с задором молодости и не без рисовки говорили об искусстве, театре, литературе. Но с оглядкой. Верхом смелости тогда считались четверостишия Николая Глазкова. Помню их до сих пор.

Говорят, что окна ТАСС
Моих стихов полезнее,
Полезен также унитаз,
Но это не поэзия.

Или:

На мир взираю из-под столика.
Век двадцатый, век необычайный,
И сколь хорош ты для историка,
Столь для современника печальный.

Солоухин не очень-то выделялся в то время. Моим кумиром был Григорий Поженян. Он ходил весь в орденах и медалях, а стихи читал с таким напором, что всех оттеснял, и был первым поэтом. Говорил, что чемпион Черноморского флота по боксу, и, действительно, победоносно работал кулаками в нередко возникавших в баре и около него драках. Тогда, в 1947-м, первыми поэтами вместе с Поженяном считались Урин, Кобзев, Калиновский и этот, как его, "коммунисты, вперед, коммунисты, вперед", - Межиров. Солоухин, как и Тендряков, занимал скромное место в их буйной компании. Расула Гамзатова, худого, носатого, в грязной шинели (на фронте он не был), никто всерьез не принимал, ни о каких евтушенках мы и слыхом не слыхивали. Но вот остались со мной навсегда строки, произносимые низким солоухинским голосом, с его владимирским говором:

Здесь гуще древесные тени,
Отчетливей волчьи следы,
Свисают сухие коренья
До самой холодной воды.

Мы, актеры, учили их читать стихи. Теперь я понимаю, что это глупость. Солоухин напевал свои строки басисто и торжественно. И - незабываемо.

* * *

Собрались у дома и пошли по деревне на кладбище. Деревенская улица вся покрыта натечным льдом. После оттепели ударил мороз, и по дороге можно было кататься на коньках. Поэтому шли, держа друг друга под руки. Впереди меня шла шеренга, в которой мой зять и Володя Алексеев поддерживали мою жену, а я слева держал священника отца Валерия, слева же за меня держалась учительница из села Карачарово.

Отец Валерий, высокий, черная борода с проседью, шел в кроссовках, выглядывающих из-под длинного подрясника.

- Мы в детстве приходили походом в Алепино к писателю Владимиру Алексеевичу Солоухину. Беседовали с ним. Он нас принимал, да... Ловили здесь рыбу внизу. Пионерами мы тогда были. Да... Шестьдесят третий год. Я учился в седьмом классе. Он как раз тогда написал "Черные доски", и его хотели, как будто, из Союза писателей... удалить. Он тогда удивлялся, в Рождественском колокольню повалили, лежала. Он возмущен был.

- Где вы теперь служите, отец Валерий? - спросил я.

- Служил в Ярославской области шестнадцать лет, а теперь вернулся сюда, на родину, в Лакинске служу.

Деревня Алепино пустынна, только у одного дома на лавочке сидели старик со старухой. Лишь в четырех домах зимой теплится еще жизнь. На лето приезжают бывшие деревенские жители из Владимира, и она оживает. Солоухин в 60-х годах насчитал 34 дома в Алепине, думаю, так оно и осталось.

- Александр Александрович, где можно купить "Соленое озеро"? - спрашивает учительница.

- Боюсь, теперь нигде не купить.

- Говорят, сожгли их, - говорит отец Валерий, - пособирали будто и сожгли. Там ведь про Гайдара.

- Не знаю. Возможно, и так. У нас теперь все может быть. Они его очень не любили. Очень.

Владимир Алексеевич осмелился затронуть эту запретную тему. Хотя она нынче самая злободневная.

Более десяти лет работая в Зоологическом музее МГУ, я ходил обедать в ЦДЛ, он на той же улице. Комплексный обед стоил тогда рубль. Если же приходил Солоухин, мы шли с ним в ресторан и обедали, платя подороже. Володя долго изучал меню, подозвав знакомую официантку, расспрашивал, что за селедка, астраханская, беломорская или тихоокеанская. Откуда картошка да огурчики. Поесть он любил и знал в этом толк. В своем дневнике я нашел запись, сделанную 3 декабря 1974 года. Приведу ее целиком.

"Обедал в ЦДЛ с Солоухиным и Гамзатовым. Еще с нами сидел поэт Сергей Поделков. Речь зашла о Гумилеве и Мандельштаме.

- Купил в Париже два тома воспоминаний Мандельштамихи, - говорит Володя, - и вот там есть такой эпизод: Мандельштам, вы помните, написал о Сталине:

Кремлевский горец,
Душегуб и мужеборец.

Как реагировал на это Пастернак? Он сказал: "Ося, как ты мог так написать?! Ведь ты же еврей!" Вот ты все знаешь, - с некоторой иронией обратился он к Поделкову, - скажи, что он хотел этим сказать? Мне так надо это знать, что я даже думал поехать к Мандельштамихе, она жива.

- Ясное дело, - отвечал Поделков, - разве ты не знаешь, какие покаянные письма писал в ЦК сам Пастернак? На брюхе ползал.

- Это я знаю...

- Ну, вот...

- Значит, ты считаешь, что эта фраза означает: "Ты еврей, поэтому должен быть скрытен и осторожен"? Но это не все, Сережа, далеко не все.

Стали спорить. Гамзатов молчал и со скукой посматривал по сторонам".

По главнейшей из наших проблем - по еврейскому вопросу - Солоухиным написано немало страниц. Скажем, в книге "При свете дня" ей посвящены страницы 211-215, в книге "Последняя ступень" - от страницы 100, 150 и далее. Сионисты, конечно, называли его антисемитом. О, нет! Не так все просто. Он был большим знатоком этого вопроса и глубоко копал. Кому из нас пришло бы в голову изучать с этой целью письма Пастернака, Мандельштама, Эренбурга и других евреев? При всем при этом Солоухин никогда не шел на поводу у экстремистов, у той же провокационной "Памяти".

Видя гибель России, безнаказанное предательство власть имущих, мы принимаем эту беду как свое личное горе и часто становимся экстремистами. Тот, кто читает газеты "Завтра", "Русский вестник", "Советскую Россию", журналы "Наш современник" и "Москва", уже не в состоянии слышать, что говорит противоположная сторона. Мы начинаем читать только "свое". Русский патриот не возьмет в руки газету "Московский комсомолец", а "демократ" не купит газету "Завтра". В Солоухине этого не было. Он общался и с патриотами, и с "демократами", контачил с первыми лицами государства и разговаривал с алкашами в магазине и в электричке. Широта диапазона получаемой информации и углубленное, прямо-таки научное изучение жгучих проблем позволяли ему видеть то, что многие из нас не замечали. Он открывал нам истины, а мы разевали рты: "Ах, вон оно что! Мы не знали".

Солоухин открыл нам главную тайну времени. Что это такое? Читайте "Последнюю ступень". Тайна времени раскрывается в конце книги.

* * *

Кладбище на окраине Алепина расположено в сосновом и еловом лесу, над обрывом. Мы прошли мимо расчищенной от снега семейной могилы Солоухиных. Здесь под черными крестами лежат отец и мать Владимира Алексеевича, его сестры. Над тремя сестрами поставлен вертикально плоский камень с их портретами, как это у нас обычно делали.

Сугробы уплотнившегося снега среди елей, и между ними могила писателя Владимира Солоухина. Подровненный снежный холмик, деревянный крест с его фотографией под стеклом и красные розы на снегу. Началась панихида. У могилы Роза Лаврентьевна, Елена Владимировна и Ольга Владимировна. Позади и вокруг человек пятьдесят владимирцев. После панихиды, как положено, речи. Мне было стыдно, что я не мог сдержать слез. Давно такого со мной не случалось. Очень трогательно выступала Оля.

"Мне всегда казалось, - говорила она, - что папа лучше всех понимает происходящее в мире, лучше всех скажет, расставит как-то все акценты. Как надо. И вот пришли эти дни, папы не стало. Надо было хоронить здесь, крест вот этот... И куда бы я ни приходила, все говорили: "Это для Владимира Алексеевича? Да мы все сделаем". Мне казалось, весь народ помогает. Любовь народная. Когда человек умирает, он страшится смерти, он страдает. Но как он держался! Для мамы и для меня..." Он не показывал нам, что все понимает. А уж в последние дни все по деталям нам рассказал, как он хочет, чтобы похоронили, где и на каком месте похоронить. Но это было в такой деликатной форме. Всегда между прочим. Только друзьям, которые приходили, говорил: "Девчонкам помогите в деревню меня..." Он знал, что это тяжело, но и знал, что помогут. Он знал, что будут приходить на его могилу и вспоминать. И вот собрались люди в этот жуткий холод, родные и близкие люди. Он знал, что русские люди придут к нему на могилу и через год, и через пять, и через десять лет. Спасибо вам, поклон вам".

А потом было застолье, и сидевшая рядом со мной женщина лет тридцати восклицала: "Есть у нас мужчины?!" Это означало, что я должен был вновь наливать ей в стакан водки, рюмку она отвергла. Делал я так шесть раз, потом мужчиной стал кто-то другой. На кладбище этой женщины я не видел. За столом трудно было услышать выступавших, притихли немного только тогда, когда взял слово Благочинный. Священнослужитель высокий, полный и громогласный. Он призвал всех содействовать восстановлению храма Покрова в Алепине. Ответное слово Ольги Владимировны заглушили пьяные разговоры, но я сидел рядом и слышал, как она сказала: "Если бы папа сейчас был рядом и слышал вас! Это важнее всего. Когда он приезжал, у него уже болело сердце в последнее время, он только об этом и мечтал. Он сейчас поставил бы на первое место не свою новую книгу, а восстановление этого храма в деревне. Он поэтому и просил, чтобы его здесь захоронили".

* * *

За год до своей кончины Владимир Алексеевич, уже больной, приехал в ЦДЛ на мой семидесятилетний юбилей. Выступал, говорил теплые слова, а потом начал читать стихи и остановился - забыл. Раньше такого с ним не случалось. Но зал зааплодировал ему при этом. Затем я приехал к нему в Переделкино. Он заметно сдавал. Разрыхлел как-то, осел, противный насморк привязался к нему и не проходил, на стуле возле кровати пузырьки, таблетки, пипетки. Сидит за письменным столом, а у ног его лежит тоже старая и такая же толстая собака. Умерла она почти одновременно с Владимиром Алексеевичем.

О России он говорил как-то бесстрастно и отрешенно, видно было, что он болен и устал также от постоянной щемящей боли за страну и народ.

- Под красные знамена, Саша, милый, мы с тобой не встанем, да и в демократы не годимся. Вот как хорошо об этом говорит митрополит Иоанн, - взял он в руки книгу митрополита Санкт-Петербургского и Ладожского "Самодержавие духа". - Читал? Прочти. "Великая ложь демократии". Народ здесь ни при чем, правит верхушка, продажные проходимцы.

Хотя на последних вечерах в ЦДЛ и во МХАТе Дорониной читал он свои стихи "Россия еще не погибла, пока мы живы, друзья", в отношении ближайших перспектив настроен был весьма пессимистически.

- Помнишь, Володя, лет двадцать тому назад ты сказал мне, что после падения советской власти будет худо? Когда ты давал мне читать рукопись "Последняя ступень" и я не согласился с тобой по поводу немцев? Ты сказал, придет мировое правительство.

- А... Да.

- Похоже, что так и случилось. Чего же теперь ждать?

- А все по плану, Саша, милый, все по их плану. Разорвать на куски, половину людей прикончить... Хотя у них может и не получиться. Жизнь, Саша, милый, не предсказуема. Ближайшее будущее еще можно увидеть, а дальше... - покачал он головой, - не дано нам.

Последний наш разговор был случайным и телефонным. Помню его дословно. Он позвонил из больницы в старый корпус Переделкина 14 марта 1997 года, а я оказался в этот момент рядом с телефоном.

- Саша, милый, это ты?

- А ты где, Володя, в больнице?

- Да.

- Как дела? Как ты себя чувствуешь? - я не знал тогда, что у него рак в тяжелейшей стадии.

- Ничего хорошего, Саша, милый, ничего хорошего. Вот хочу договориться с медсестрой Лизой. Лежу здесь один час под капельницей, а что делать остальные двадцать три часа? Хочу домой. Она может ставить мне капельницу и дома.

- Сейчас, Володя, я ее найду.

- А Семена Шуртакова там нет?

- Нет, его здесь нет.

- Куда он девался? Дома его тоже нет.

Семен Иванович был в это время, кажется, в Малеевке.

- Можешь подождать? Я сейчас позову Лизу?

- Давай.

С медсестрой Лизой он договорился, она согласилась ставить ему капельницу и передала трубку мне.

- Ты когда думаешь приехать в Переделкино? - спросил я.

- Вот договариваюсь.

- И тогда к тебе загляну.

- Да, Саша, милый, приходи. Хочу домой. - И он повесил трубку.

Эту фразу - "хочу домой" он, как я узнал потом, говорил и Розе, и дочерям, и бывшим с ним в последние его дни друзьям. И вот теперь он дома.

Через двадцать дней он умер. А я подождал, подождал его в Переделкине, путевка кончилась, и я уехал. Хоть я и не знал, что он в таком тяжелом состоянии, прощения мне нет. Надо было знать.

Когда был в последний раз у Розы Лаврентьевны, она рассказывала, как перед отъездом в больницу стоял он подолгу перед своими большими храмовыми иконами, стоял молча, прощаясь. Я старался это понять. Уходила жизнь, и с ней все, что любил, становилось ненужным, уходило куда-то вместе с ним, вместе с его жизнью. В последние годы лупила она по нему нещадно. Владимир Алексеевич очень переживал ограбление дома в Алепине. Украдены ведь не только иконы, утащены и старинные церковные книги, которые он собирал с такой любовью. Ему до того стало обидно, что он в последние годы перестал туда ездить. Заработанные им за всю жизнь деньги враз пропали в сберкассе государства, обесценились более чем в тысячу раз, и жить стало не на что. Перед последним отъездом в больницу он позвал жену и дочерей и сказал, что, коли будет совсем трудно, он разрешает продать три иконы. Показал какие. Но Роза Лаврентьевна сказала мне, что ничего из дома не уйдет, ничего она не собирается продавать.

Хотя жить в их доме-музее очень тяжело, уже несколько раз пытались квартиру ограбить, выжигали замок, снимали дверь с петель. Пришлось еще при Владимире Алексеевиче установить на двери и окнах решетки, видеодомофон. Когда входишь в его кабинет, понимаешь, что это не просто квартира писателя, а драгоценное собрание предметов русской культуры прошедших веков. Не стану перечислять эту богатейшую коллекцию, вряд ли такой перечень поможет Розе Лаврентьевне сохранить ее. Что с ней будет - трудно себе представить. Наши власти не пойдут на создание музея Солоухина. Это дом Пастернака превращен в музей, куда едут и едут автобусы, везут экскурсантов, чтобы посмотреть на калоши поэта и на его старое пальто. Везут и везут туда одурманенных русских людей. А русскому писателю, великому русскому писателю (я настаиваю на этом слове) нерусское правительство памятник не поставит и музей его имени не создаст.

В своих последних книгах Владимир Алексеевич Солоухин выставил напоказ нам людей, которые разрушали и старались уничтожить Россию, начиная с 1917 года. Вскрыть с такой же полнотой и глубиной систему ее успешного разорения и превращения в сырьевой придаток США и Израиля, их мирового правительства Солоухин не успел. Учась у него, мы должны это сделать сами. И не только увидеть и понять, но и противостоять.

В последний раз Владимир Алексеевич выступал перед спецназовцами на презентации книги ветерана внешней разведки Ю. И. Дроздова. Это было неожиданностью для них. Солоухин никогда и ничего не писал о внешней разведке и о разведчиках специального назначения. Шаркающим шагом прошел он на трибуну и облокотился на нее. Зал замер и молча ждал. Сказанное им впоследствии записал по памяти Слава Морозов. Вот чем закончил свою речь Владимир Алексеевич:

"Я прошу, я вас заклинаю: держите свой меч сухим всегда! Дорогие мои герои, я - старый человек, я много повидал. И вы многое повидали, вы много знаете, чего не знают другие. И вы не должны спокойно смотреть на то, что происходит. Вы видите, как наша Россия окружена со всех сторон алчущими "собратьями", которые готовы рвать ее на части, стремясь ухватить кусок пожирнее. Вы видите, как потворствует им потерявшая совесть и страх "пятая колонна". Не мне вам рассказывать, это вы сами знаете, как не знает никто. Так... не дайте же!.. не дайте погибнуть своей Родине!.. (Он уже не стеснялся открытых слез и рыданий.) Она вас вскормила, но сегодня она слаба и унижена, и вы - ее последний оплот! Я, старый человек, русский писатель, я обращаюсь к вам: держите ваш меч сухим! Нам нельзя быть добрыми к нашим врагам - их слишком много, они сплочены и сильны и не хотят быть добрыми с нами. И поэтому ваш меч, изображенный на вашей эмблеме, пусть останется разящим, острым и сухим!"

Не познавшие открытую нам Солоухиным тайну времени так и останутся ленивыми и нелюбопытными рабами. А узнавшие о ней приобретут хотя бы личную духовную свободу.

АЛЕКСАНДР КУЗНЕЦОВ

"Наш современник", 1998, N11-12

 Вспоминая о русском писателе   А. Кузнецов


[Становление]   [Государствоустроение]   [Либеральная Смута]
[Правосознание]   [Возрождение]   [Армия]   [Лица]
[Новости]